Он часто работает в саду, если не уходит из дому до завтрака; по крайней мере делает вид, как будто чем-то занимается на этих клумбах. Все же это лучше, чем умирать с тоски сидя в комнатах. Ему тогда никаких сцен не устраивают. Вдали от жены он совершенно другой человек. Его лицо проясняется, глаза светятся, он становится веселым. Право, он недурен… В доме он со мной не разговаривает и, погруженный всегда в свои думы, как будто никакого внимания на меня не обращает, а вне дома никогда не пропустит случая сказать мне какую-нибудь любезность, удостоверившись, впрочем, предварительно, что жена за ним не шпионит. Если ему нельзя со мной заговорить, он на меня смотрит и его взгляды еще более красноречивы, чем слова. Меня очень забавляет поддерживать в нем всеми способами это возбужденное состояние, хотя я еще не решила, стоит ли серьезно кружить ему голову.
Проходя мимо него по аллее, где он работал, наклонившись над своими георгинами, я на ходу сказала ему:
О! Как вы сегодня трудитесь, барин!
Да! — ответил он. — Эти проклятые георгины! Вы понимаете.
Он мне предложил остановиться на минуту.
— Ну как, Селестина? Надеюсь, привыкаете у нас?
Вечная мания! И это неумение завязать какой-нибудь разговор!.. Чтобы доставить ему удовольствие, я ответила, смеясь:
Да, барин, конечно. Я привыкаю.
В добрый час… Это, наконец, не такое уж большое несчастье… не такое большое несчастье.
Он вдруг выпрямился, посмотрел на меня очень нежным взглядом и повторил: «Не такое большое несчастье», стараясь придумать в это время что-нибудь поумнее.
Расставив ноги, подбоченясь и широко раскрыв глаза, он воскликнул:
— Держу пари, Селестина, что у вас были шалости в Париже! Были шалости!..
Я не ожидала этого и чуть не рассмеялась. Стыдливо опустив глаза, со смущенным видом и стараясь краснеть, как и подобает в таких случаях, я тоном упрека произнесла:
Ах! Сударь!..
Отчего же? — настаивал он. — Такая красивая девушка, как вы… с такими глазами!.. Ах! вы, наверное, шалили!.. И тем лучше. Я стою за то, чтобы наслаждаться жизнью, черт возьми! Я за любовь!..
Хозяин как-то странно воодушевлялся. Во всей его сильной, мускулистой фигуре видно было страстное возбуждение. Он вспыхнул весь, страсть горела в его глазах… И мне захотелось окатить его холодным душем. Очень сухо и с достоинством я сказала:
— Вы ошибаетесь, сударь. Вы думаете, что разговариваете со своими прежними горничными. Вы должны знать, что имеете дело с честной девушкой.
И чтобы доказать, до какой степени я была оскорблена, я прибавила:
— Вы заслужили, сударь, чтобы я все это рассказала нашей супруге.
И я сделала движение, чтобы уйти. Барин быстро схватил меня за руку.
— Нет… нет!.. — лепетал он…
Я и сама не знаю, как мне удалось все это сказать и не расхохотаться.
Он был бесконечно смешон: как-то весь размяк, раскрыл рот, лицо приняло какое-то глупое и трусливое выражение. Он стоял молча и почесывал себе затылок.
Вблизи нас стояло старое грушевое дерево, широко раскинув свои ветви, покрытые лишаями и мхами, несколько груш висело над самой головой. Где-то по соседству насмешливо прокричала ворона. Притаившись у куста, кошка отмахивалась лапкой от шмеля. Молчание становилось все более тягостным для хозяина… Наконец, после невероятных усилий он с какой-то смешной гримасой спросил у меня:
Любите вы груши, Селестина?
Да, барин.
Я не сдавалась и отвечала тоном полного равнодушия.
Из боязни быть замеченным женой он колебался несколько секунд. И вдруг, как маленький воришка, быстро сорвал грушу с дерева и дал ее мне. Ах как он был жалок!.. Его колени сгибались, рука дрожала…
Возьмите, Селестина, спрячьте ее в своем переднике. Ведь вам на кухне никогда не дают груш?..
Нет, барин.
Ну хорошо… я вам еще буду давать… иногда… потому что… потому что… я хочу, чтобы вы были счастливы…
Искренность и пыл его страсти, застенчивость, неловкие движения, смущенная речь и сила, все это привело меня в умиление. Смягчив немного выражение своего лица и улыбаясь, я сказала ему:
— О, Господи!.. Если бы барыня вас увидела!
Он смутился сначала, но, так как нас отделяли от дома густые каштаны, то он скоро оправился и, радуясь тому, что я стала менее сурова, воскликнул:
— Ну что барыня?.. Ну что?.. Смеюсь я над барыней. Надоела она мне… ах как надоела!..
Я строго заметила:
— Вы не правы, барин… вы не справедливы — барыня очень милая женщина.
Он подскочил:
— Очень милая? Она? Ах, Боже мой! Да вы не знаете, что она сделала? Ведь она отравила мне жизнь. Чем я стал из-за нее? Ведь надо мной везде смеются… и все из-за жены… Моя жена?.. Ведь это… это… корова… да, Селестина, корова… корова… корова!..
Я ему стала читать мораль. Лицемерно расхваливала энергию, хозяйственность и все другие добродетели барыни. Он раздраженно прерывал меня:
— Нет, нет!.. Корова… Корова!..
Я, наконец, успокоила его немного. Бедный! Я им играла с удивительной легкостью. Одного моего взгляда было довольно, чтобы он перешел от гнева к умилению.
— О! Вы такая мягкая, — заговорил он, — такая воспитанная… и такая добрая, должно быть!.. А посмотрите на эту корову!