Нам не было надобности избавляться от уныния, ровно как и увеличивать наше и без того уже бесконечное опьянение; мы, наша любовь и безмерная красота постоянно меняющегося ландшафта, путешествие в идеальных условиях, совершаемое ради удовольствия и безграничных возможностей, предоставляемых им!
И все-таки, почти тотчас после всех сказанных нами слов, лукавая улыбка появилась на личике Лу и воспламенила сходный тайный и утонченный восторг и в моем сердце.
Она угостила меня щепоткой героина с таким видом, будто раздавала некое изысканно-эзотерическое причастие. Приняв его, я отсыпал ей такую же дозу на свою ладонь, как будто некое смутное исступленное желание пожирало нас. Мы приняли наркотик, не потому что испытывали в нем потребность; но потому что сам акт употребления был, в некотором смысле, религиозным.
Именно то обстоятельство, что в приеме не было никакой необходимости, и придавала этому действию оттенок ритуальности.
При всем этом, я бы не сказал, что доза эта как-то особенно улучшила наше самочувствие. Это была одновременно рутина и ритуал. Причащение это было одновременно и воспоминанием, как у протестантов, и таинством, как у католиков. Оно напомнило нам, что мы были наследниками царского наслаждения, в котором мы постоянно пребывали. Но оно также и придало этому наслаждению новую силу.
Мы отметили, что несмотря на альпийский воздух нам не так уж и хочется завтракать, и мы, ощущая внезапно связавшее нас родство страстей, пришли к выводу, что пища смертных слишком вульгарна для богов.
Это родство страстей было так сильно и так утонченно, и проникло в наши сердца так глубоко, что мы почти не осознавали тот грубый и беспощадный факт, что когда-то мы существовали порознь. Прошлое оказалось вымарано из нашей памяти спокойным созерцанием нашего блаженства. Нам стала понятна неизменная экстатичность, исходящая от истуканов Будды; таинственный успех улыбки Моны Лизы, а также и неземное, невыразимое ликование во всей фигуре Аидэ Лямурье.
Мы курили в сиящем молчании, пока экспресс скользил по равнинам Ломбардии. Случайные фрагменты строчек Шелли об Эвганейских холмах проплывали в моей памяти словно лазурные или лиловые фантомы.
Торгашеский дух столетия превратил эти города большею частью либо в курятники, либо в выгребные ямы, однако Шелли, точно само солнце, по-прежнему сияет безмятежно.
Все, чего коснулось его перо, расцвело до бессмертия. И вот я и моя Лу живем в стране, которую увидели его пророческие глаза.
Я подумал о той несравненной идиллии, и я бы не назвал ее островом, куда он приглашает Эмилию в своем "Эпипсихидионе".
Лу и я, моя любовь и я, моя жена и я, мы не просто направлялись туда; мы были там всегда и будем там всегда. Ибо название острова, название дома, имя Шелли, мое и моей Лу, все они сливались в одном имени - Любовь.
Я отметил, что наши физические сущности и в самом деле не более, чем проекции наших мыслей. Мы оба дышали глубоко и быстро. Наши лица раскраснелись от насыщенной солнечным светом крови в наших членах; от вальса, в котором кружилась наша любовь.
Вальс? Нет, это был какой-то более неистовый танец. Быть может, мазурка. Нет, что-то еще более дикарское...
Я подумал о яростном фанданго цыган Гранады, об умопомрачении религиозных фанатиков-мавров, что наносят сами себе удары священными топориками до тех пор, пока кровь не начинает струиться по их телам - безумный багрянец под кинжальными ударами солнечных лучей, образующий лужицы алой жижи во взвихренном, истоптанном песке.
Я думал о менадах и Вакхе; я глядел на них внимательными глазами Эврипида и Суинберна. И оставаясь неудовлетворенным, я алкал все более и более чуждых символов. Я сделался Колдуном-шаманом, я председательствовал на пиру людоедов, распаляя банду желторожих убийц на все более яростное бесчинство, в то время как лишающий рассудка бой тамтамов и зловещий визг трещоток уничтожал все человеческое в моей пастве, высвобождая их стихийные энергии, и Валькирии-вампиры с воплем врывались в самое средоточие бури.