Афон не возражает, не оправдывается — он выше этого. Со скромным достоинством он просто отвергает ложь.
В статьей своей против Шуази я благодарил ее за то, что она разожгла меня на ответ, как бы встряхнула, более дала почувствовать себя русским, православным. Теперь она доставила мне еще новую радость: я получил от о. Мисаила (с братией) подарок, очень взволновавший и обрадовавший. Небольшую иконку Иверской Божией Матери — «За защиту поруганного Афона» и такое же изображение св. Пантелеймона. Иверская висит у меня в изголовье. Это «вратарница» знаменитого Иверского монастыря. Когда смотрю на Ее лик со стекающими по ланите каплями крови, то вспоминаю тихий Иверон на берегу нежно-туманного моря. Вспоминаю и нашу Иверскую, московскую, родную… к которой тысячи страждущих прикладывались — ныне тоже поруганную и опозоренную.
Думаю: не за нас ли, грешных русских, грешную Россию и стекают капли по святому лику…
Еще письмо, последнее: «Многие из отцов уже ушли в вечность. Недавно почил о Господе и библиотекарь о. Марк. Его кончина была для всех неожиданностью».
Очень хорошо помню о. Марка — молодого черноволосого и застенчивого человека, трудившегося над каталогом, работавшего и клеем, ножницами. Кажется, он умел переплетать. По виду можно было думать, что как раз он всех или большинство переживет. Что было с ним? Сердечная болезнь? Осложнение гриппа? — Кто знает на Афоне!
О. Марк покоится, наверно, на том небольшом кладбище Пантелеймонова монастыря, дорога к которому осеняется огромным деревом. По афонскому обычаю через три года откопают его тело, и если все оно, кроме костей, бесследно истлело, если земля легко приняла его, значит, и душа чиста и живет высшею жизнью. Череп же и кости сложат в гробницу с благоговением. И над всем этим будет стоять летний, сияющий афонский день.
Я уверен, что кости безответного о. Марка окажутся ровного, янтарно-медового тона, как у праведного.
ОБ ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ{35}
Вот самое не-модное, самое легкоуязвимое слово: интеллигенция. В советской России оно просто бранное — интеллигент всегда верхушка, некий «кулак» умственный: стало быть, надо его изымать. Кроме того, он непременно представляется «тонконогим» — и неудобным для могучих деяний.
И в моей любимой Италии заметно — в смягченной латинской форме — то же недоверие к интеллигентству, т. е. всяким духовным утонченностям. И в Италии молодое здоровье, увлечение тракторами, футболами и американизмом переливается чрез край. (Недавно там было запретили старых русских «интеллигентов» — Толстого, Достоевского, Тургенева! — из опасений, что они отравят сложностями итальянскую душу.)
Часть эмиграции русской тоже ненавидит интеллигенцию — тут уже местные, свои причины: проигрыш революции. Упрекают, как и в советской России, в слабости, безволии, незнании жизни. В том, что мал был кулак. Что не умели преуспевать.
Происхождение этих чувств понятно. Но…
На тему об интеллигенции навела меня статья Лукаша{36}
о моих собственных писаниях (прежнего времени). Она благосклонна ко мне и крайне сурова к моим людям. Он их просто клеймит. Ненавидит все то время, весь склад жизни.По причинам понятным мое положение трудно. Принимаю, однако, во имя справедливости, бой на невыгодных позициях.
В статье Лукаша есть предвзятость, та «заранее» нелюбовь к интеллигенции, которая подает ему готовую схему: типическая фигура того времени — это «тусклый человек», «ненужный человек», последыш чеховских «скучных людей» и т. п. Внимание сосредоточено лишь на дурном. Что вне дурного, того не надо видеть.
Под схему он подводит всех, кого я изображал. Оказывается повинным в «интеллигентстве» даже маленький мальчик («Заря»){37}
, занимавшийся охотой да чтением Жюль Верна в русской деревне. Нежные черты любви в «Мифе»{38} — тоже интеллигентство, упоминание о христианстве раздражает. Сердится он и на женщину, незадачливо любившую… (Никак не хочет верить искренности ее чувств! А все потому, что рама любви в России довоенной могла быть изящной.) Нет, чувства «тех» людей, того времени — это все «истерики и трагедийки». (А нам нужны великаны.)Кажется смешным и человек, живший в «условном» интеллигентском окружении и ушедший в одиночество, ибо нашел он Истину.
Еще нагляднее «предустановленная ненависть» к некоему Христофорову{39}
, человеку неясно-мечтательных и зыбких чувств «Голубой звезды», кончающему дни свои в революцию. Христофоров, скромный житель российский, преподающий литературу, едет в санях поздним вечером с юношей Ваней, своим учеником. На них нападают грабители. Христофоров особенно драться не умеет, но погибает он, загородив собою Ваню.Мужик Потап Ильич, увидав на другой день на постели тело Христофорова, поклонился ему.
— Не по нашим временам, нет… Нынче зубы надо волчьи.
Но Лукаш называет его за это «слизнем», «ни то ни се», «ни рыба ни мясо». За отсутствие волчьих зубов?
Поразительно!