Читая, иногда думаешь о его рассказах: ведь это времена далекие, почти на грани крепостного права. Сколь мы привыкли считать ту эпоху суровой, жестокой, — она в некотором смысле и была суровой, — но почему все там, как на подбор, оказывается хорошим? С кем бы странник ни сталкивался, во всех
Не говорю уже о настоящих праведниках, попадающихся на его пути, напр., те тобольские помещики, муж и жена, дом которых полон нищими и обездоленными, усадьба похожа не то на монастырь, не то на богоугодное заведение. Они обедают вместе со слугами, читают Св. Писание и заняты, в сущности, только деланием добра. Гоголь пробовал писать «добродетельных» помещиков — как неудачно и фальшиво получалось! А неведомый странник рассказывает, и ему веришь, хотя печальный опыт внятно говорит, как мало всего
От них шел он со слепцом полтораста верст до Тобольска и слепца научил творить Иисусову молитву. «Дней через пять он начал чувствовать сильную теплоту и неслыханную приятность в сердце… Иногда представлялось ему, что как бы сильный пламень зажженной свечи вспыхивал сладостно внутри сердца и, выбрасываясь чрез горло наружу, освещал его» (в этом свете увидел, между прочим, слепой сгоревшую колокольню города, куда они пришли только к вечеру).
Так проводя время, питаясь сухарями, водой, останавливаясь у кого придется, встречаясь с кем Бог пошлет, и добрался до Иркутска, там поклонился мощам святителя Иннокентия и, прожив некоторое время, рассказал о годах своего скитания духовнику. А затем… с глухим старичком, с письмом иркутского купца к сыну в Одессу — тронулся в путь вовсе и неблизкий — пешком в Иерусалим ко гробу Господню.
Странная и обольстительная, радостная книга{90}
, вызывающая и глубокую грусть. Страннику не хватает только взять с собой на подводу иерусалимскую Лукерью из «Живых мощей» да Касьяна с Красивой Мечи. Святители Сергий Радонежский, Никола Угодник и Серафим Саровский сопровождали бы их — тронулась бы Святая Русь…Где она сейчас?
Под какими замками? Ныне все в жизни, и не только русской, ополчилось на кротость, на умиление, свет моего повествователя.
Природа открывается сухорукому, но закрыта перед человеком-танком. Волк не побоится Линдберга{91.
. Рокфеллер не поверит счастью нищего.И тем не менее… если возможно счастие, видение рая на земле: грядет оно лишь из России. Не знаем нынешних ее странников, святых, страдальцев — за дальностью туманов и пространств. Но никто меня не убедит, что в подземных рудах родины не таятся те же, о, все те же «самоцветные камени»… (Вопреки всему! Вопреки ужасу — верю.)
РУССКИЕ И ФРАНЦУЗЫ{92}
Когда Тургенев попал во Францию, там понятия не имели о России. Едва ли не один Мериме кое-чем интересовался — кое-что знал. Тургеневу приходилось начинать с Пушкина, упорствовать, самому переводить, вдалбливать. (Усиленно не принимал Пушкина Флобер… Впрочем, и доселе Пушкин наименее дошел до Запада — мы отвечаем на это непониманием Расина.)
Позже, когда явились Толстой, Достоевский и вышли собственные романы Тургенева по-французски, задача его облегчилась. В семидесятых годах, осев в Париже, сойдясь с Золя, Гонкурами, Доде, Мопассаном, он овладел «командными высотами» литературы французской — усиленно прививал ей русский яд. Наживший много врагов, со многими ссорившийся, для литературы забывал он все: поистине, тут у него нет ни эллина, ни иудея. Чуть не подравшись на дуэли с Толстым, хлопочет он о переводе «Войны и мира», наседает с ним на Флобера (который на этот раз уж «кричал от восторга»). Оскорбленный Достоевским, дает рекомендательное к нему письмо Дюрану, для монографии в «Ревю де ла монд». И может быть, не менее важное: сам собою, своим видом, серебряными волосами, гигантской фигурой, изяществом, просвещенностью, блестящим даром рассказчика Россию Франции преподносит. Если «Россия» так прекрасно говорит по-французски, знает немецкий, английский, переводит à livre ouvert[56]
французским писателям Гете, отлично беседует о музыке, любви, греческой скульптуре, голландских художниках… — значит же, это не вполне Скифия. А если пишет «Рудина» и «Дворянское гнездо», «Бежин луг» и «Живые мощи», — значит, несмотря на всеевропейское, хранит и нечто удивительно-свое, чего нет ни в Круассе, ни в Медоне, ни на улице Боккадор (где жил Мопассан).