Сегодня перечитал дневник и вижу, что не хватает мне стройности: дело в метафизике что ли. Вроде как плохой музыкант: и в ноты попадаю, а музыки не получается. Это скорее от того, что я долго с этим дневником канючусь: ведь уже второй год пошёл! Я вообще мечтаю сесть и одним махом написать этакую повесть, да только всё не соберусь: работа, то да сё. Вот, кстати, и выезжаю на очередную тему: работа, совесть, долг и т.д. Я сразу хотел бы одним махом покончить: всё это белиберда, и если ты стоящий человек, то наплюёшь на все эти понятия. Потому что вся эта суета мышиная не стоит выеденного яйца. Вот, скажем, моя работа. Я уже сказал, что пишу фельетоны на вкус и цвет обывателей. Я уже сказал, что мой труд высоко оценивается окружающими. И тут надо сказать, что они настолько глупо-серьёзно относятся к моему игривому труду, что, скажем, плюю я на их заказы - не всегда же у меня хорошее настроение, - так для них это ЧП городского масштаба. И вот они начинают канючить и просить написать то-то и то-то, и я соглашаюсь. Они уже знают, что мне бесполезно угрожать: ну, там, по зарплате, мол, ударим, то да сё, потому что я и первый рад их угрозам: можно со скандалом уйти. И не потому что мне нравится скандал в своей эстетике, а просто моё самолюбие раздражается, и я испытываю сладчайшее удовольствие говорить окружающим гадости, как они полагают, а на самом деле сущую правду. Когда же меня просят, то я из малодушия легкомысленно соглашаюсь, а потом об этом сожалею, потому что хоть это всё даром мне и даётся: стишки, фельетоны, - однако быть в долгом сношении с редактором и прочей сволочью мне не под силу. Прежде я был самых высоких понятий о совести, долге и пр., и мне тяжело было усвоить пародийное к ним отношение остального человечества, а теперь я первый плюю на эти понятия, а это дерьмовое человечество начинает мне указывать на то, в чём я прекрасней его разбираюсь, но чем пренебрегаю в случае таковой для меня необходимости. Вот, простодушный читатель, каково моё мнение.
3.....1991 г.
( Глава, в которой автор забыл, что в начале записок представился москвичом. – Издатель)
Когда-то я, провинциальный подросток, учась в школе, верил всему тому, что учителя говорили о Москве. Впрочем, я верил и многому другому, где хоть сколько-то обещалось чистоты, святости, смысла. Именно в этом идеальном ключе учителя говорили о Москве, и образ Москвы под влиянием воспитания совпал с запросами моего юного сердца. Теперь-то я знаю, что учителя вольно или невольно создавали миф, которым многие сами и проникались, но мне, в назревающем конфликте с окружающим злом, это было оправданием бытия и обретением цельности. Поэтому Москва для меня была землёй обетованной, там жили красивые, гармоничные, великодушные люди. Там был идеальный город идеальных людей. Наивно? В высшей степени! Однако кто из вас назовёт мои мечты глупыми, инфантильными, того я назову низким и жестокосердным, не знающим или не знавшим полноты запросов к бытию...
19.....1991 г.
Вот Пушкин сказал:
Сердце в будущем живёт,
Настоящее уныло.
И он тысячу раз прав. И всё-таки на тысячу первый раз окажется, что сердце может жить и настоящим. Можно ещё Брюсова вспомнить:
Не живи настоящим,
Только грядущее область поэта.
Но Брюсов настолько плоский поэт, а я настолько НЕ ПОЭТ, что ко мне эта картонная пика не имеет отношения. Пусть им юноши зачитываются, очкарики разные, которые думают, что стихи высиживаются в государственных и частных библиотеках.
Я же хочу сегодня рассказать почти смешную историю о том, как я умирать собирался и что из этого вышло. Однажды у меня заболел живот: рези начались. Аппендицит, скажет догадливый читатель. Я ж в медицине ни бум-бум, поэтому настолько встревожился, что уж подумал, что у меня рак какой-нибудь. Я с трудом добрался до собственного телефона и вызвал “скорую”. “Скорая” приехала, и врач, обследовав мой живот, с озабоченным видом сказал, что это, может быть, аппендицит, но скорее всего что-то более серьёзное. Тут-то я окончательно и пал духом. Мне вдруг живо представилась собственная смерть, и я испытал животный страх, да такой силы, что позабыл о резях в животе.
Меня отвезли в больницу, где вплоть до операционной я пребывал в необыкновенной подавленности от сознания предстоящей гибели, так что наружная жизнь мною плохо оценивалась. Единственно, я хорошо запомнил момент, когда уже, лёжа на операционном столе и бессмысленно разглядывая лица хирургов, я заметил среди них женщину необыкновенной, как мне тогда показалось, красоты, и сознание того, что она будет прикасаться к моему телу, вызвало во мне лёгкую негу. Вот что может вызвать из подавленности иного юного умирающего!