На второй день крупная женщина, выйдя из своей клетки, подошла ко мне и с нервным смехом сказала: «Какая она хорошенькая, эта малышка!» И тут же влепила мне пощечину, настолько сильную, что на коже остались следы от ее пальцев. Затем она ушла. Санитарка, увидев мою багровую щеку, сразу поняла, что случилось, и сказала: «О, это ничего, мадемуазель Z обыкновенно дает пощечины всем вновь прибывшим! А так она не злая». Несмотря не эти слова, каждый раз, когда я видела ту больную, я дрожала от страха, что меня ударят вновь. Но то, что испугало меня больше всего, случилось несколькими днями позже. Женщина, которая оказалась в клинике из-за того, что в гостинице убила другую женщину выстрелом из пистолета, подошла к моей кровати, выкрикивая: «Маленькая девочка! А она хорошенькая, эта маленькая девочка». И пытаясь поднять мою рубашку, начала щекотать и обнимать меня, пока сестра не пришла и не освободила меня, строго отругав больную за ее нездоровые поступки. Я застыла от невыразимого страха, полная отвращения к выходкам этой ужасной женщины.
Эти приключения присовокупились к моему постоянному страху, и я все время была настороже, в отчаянных попытках защитить себя.
Необходимо было защищаться от того, что происходило снаружи, от того, что происходило внутри — я была одной сплошной защитой против опасностей, которые мне угрожали. Я продолжала много говорить и делилась содержимым всех пакетов, которые я получала. Также я много писала своим знакомым. Переписка, как и вязание, были составляющими моей защитной системы. Я написала бы любому, я говорила бы о чем угодно с условием, не слышать больше жалоб маленького внутреннего голоса и не иметь больше дела с Системой так, чтобы врачи позволили мне уйти из этого ада. Мое поведение по отношению к внешнему миру вызвало ошибочное суждение обо мне со стороны врачей. Все думали, что я больше не озабочена Системой, так как я больше не говорила о ней. С другой стороны, они думали, что в своих письмах я выпрашивала у своих подруг передачи. Они меня совсем не знали! Я была настолько гордой, что ни за что на свете не попросила бы ничего, что бы это ни было. Я была неспособна попросить даже самую малость, даже у своих друзей. Но внешне все выглядело наоборот. Во-первых, не знаю почему, но все друзья что-нибудь мне передавали: конфеты, шоколад, фрукты и так далее, может быть, потому, что было время праздников. Во всяком случае, я получила столько пакетов и свертков, сколько не получала никогда в своей жизни. Ну и потом я всем писала: «Здесь ужасно холодно, мне никак не удается согреться, наверно мне чего-то не хватает, раз мне так холодно!» Когда я так писала, то намекала на внутренний холод, на свое отчаяние и на неспособность прийти в себя. Никогда, никогда я не думала о физическом холоде. Но мои друзья истолковывали мои слова буквально, и многие из них, самые близкие, передавали мне, к моему большому удивлению, кофточки. Я не понимала, почему они передавали мне эти вещи, которые, впрочем, я никогда не надевала, потому что терпеть не могла шерсти и никогда не носила ничего шерстяного, даже в самые сильные морозы. Поскольку я была бедной, врачи были уверены в том, что я хотела использовать свои знакомства. На самом деле я писала лишь для того, чтобы чем-то себя занять, — всем, чем угодно, лишь бы не слышать маленький голос!
Врачи расставили передо мной ловушку: они думали, что я обманываю Маму. Дело в том, что ей я писала письма, разумеется, полностью отличные от тех, которые я адресовала другим. Ей я не говорила ни о людях, с которыми состояла в переписке, ни о письмах или передачах, которые получала от них, потому что это было совершенно не интересно. В моем отчаянии и тревоге для меня были важны и люди, и письма, и пакеты, содержимое которых я раздавала сразу, как получала. С Мамой же мне хотелось говорить о другом. Я писала ей не для того, чтобы защититься от голоса, а потому что хотела рассказать обо всех своих делах. Врачи решили, что я скрываю от Мамы, что получаю дары от других людей. И в один из дней врач предложил отправить все мои письма Маме, с тем чтобы она сама наклеила на них марки. Я решительно отказалась, посчитав, что было бы бестактным заставлять Маму оплачивать мою корреспонденцию. Я не смела заставить ее приклеивать для меня марки.