Читаем Дневник улиц полностью

Немного погодя встает, прислоняется к стене, расстегивает пиджак и задирает футболку. Внимательно разглядывает собственный живот, потом одергивает футболку. Видно, что это не провокация, а просто крайнее проявление одиночества — настоящего одиночества — в толпе. Рядом с ним пластиковый пакет, типичный для бездомных. В какой момент, лишившись дома и работы, перестаешь стесняться прилюдно делать вещи совершенно естественные, но в нашей культуре считающиеся неприличными? Когда теряют значение «хорошие манеры», которым тебя учили в школе и за семейным столом в те времена, когда перед сном ты мечтал о большом и прекрасном будущем? Он вышел на станции «Обер».

«В художественном музее в Базеле есть картина…» (Вместо Базеля может быть Амстердам, Флоренция и т. д.) Безличное, безобидное начало фразы, которое мы часто слышим или читаем, — но оно мгновенно указывает на принадлежность к определенному миру. Миру, где, во-первых, разбираются в живописи, но главное — где нет границ, где путешествуют с умом, где жизнь так легка, что картина занимает в ней, и в памяти, важное место. Полная противоположность тому миру, где по субботам ходят за покупками всей семьей, а в августе ездят в дешевый кемпинг.

Сначала — будто показалось: на эскалаторе к выходу из станции «Гавр-Комартен» что-то скользнуло по бедру, по спине. Кто-то стоит прямо за мной. Когда доезжаю до верха — то же непонятное ощущение, но уже заметнее. Я перекидываю свою сумку вперед. Она нараспашку: молния расстегнута, клапан открыт. Но все вещи на месте. Я гневно оборачиваюсь. Молодой парень в пальто, курит как ни в чем не бывало. Я накидываюсь на него: «Давайте, не стесняйтесь!» Он улыбается, говорит: «Прошу прощения, мадам» и, сойдя с эскалатора, неторопливо удаляется в другую сторону.

Я иду по бульвару Осман, потом по рядам универмага «Прентам» в растрепанных чувствах, не в силах сосредоточить внимание и желание на модных вещах в витринах. Неприятно, что из всех женщин с сумками на роль жертвы в этой банальной сцене кражи выбрали именно меня — без моего ведома. Смутное чувство унижения усиливается от небрежной походки парня, его спокойного извинения; ясно, что карманное воровство для него — игра: здесь и риск, и надежда на выигрыш (он точно знает, каковы шансы), а если проиграл — изволь держать лицо. Еще унизительнее от другого: столько мастерства, ловкости, вожделения — и всё ради моей сумочки, а не меня самой.

<p>1992</p>

Сегодня вечером на станции «Ле-Аль», прямо перед тем, как двери электрички захлопнулись, в вагон шумно ввалились двое бродяг и уселись друг напротив друга. Оба заросшие и в обносках. Тот, что помоложе, лет тридцати-сорока, ставит на пол пустую бутылку и разворачивает «Либерасьон». Второй — около пятидесяти, возможно, меньше, — начинает горланить «Марсельезу». Он харкает в какую-то тряпку и объявляет: «Да пошла бы эта армия! Я вот сейчас такого плевка дал, каких армейским и не снилось». Потом, пытаясь вовлечь в разговор товарища, обращается к нему: «Ты чего как педик?» Тот игнорирует это мелкое дружеское оскорбление и восклицает: «А где-то сербы! Хорваты! Вот счастье, что существуют газеты, а то б я так дураком и помер». Он потрясает своей «Либерасьон»: «Представляешь, люди в Габон ездят, а мы вот — до Сартрувиля только». Пауза. «Несправедливо». Бездомный постарше, эхом: «Несправедливо». Потом: «Вот бы обратно к мамке в живот — там, в яйце, хорошо было».

Тот, что с газетой, продолжает повторять: «Несправедливо», но теперь переключается на этот гипотетический сюжет:

— Ты там в скорлупе сидел?

— Не-ет, в пленке. Я хоть и не гинеколог, но соображаю, как что устроено!

— Не хочу вылезать! Тут так уютно и тепло!

— И до того я не хотел вылезать, что моей мамаше пришлось кесарево делать.

— А в те времена его делали бензопилой.

— Вот уж она намучилась. Потому и отказалась от меня.

— И от меня отказалась.

Они выразительно перебрасываются репликами, то жалобными, то устрашающими, разыгрывая представление для пары десятков пассажиров. Но в отличие от настоящего театра зрители здесь стараются не смотреть на актеров, делают вид, будто ничего не слышат. Их смущает, что вместо пьесы разыгрывается жизнь.

Оба выходят в Сартрувиле. Бутылку они оставили, и теперь она катается по полу между сиденьями.

Когда экспресс отъехал от прошлой станции, я задремала. (Около восьми вечера, в Ангулеме: пустые платформы — у входа в плохо освещенный вокзал мужчина с собакой глядит на табло, — будто поезд остановился среди ночи в спящем городке.) Я отдергиваю занавеску. Над скопищем домов — гигантская светящаяся вывеска гипермаркета «Мамонт», чуть дальше — «Майами» (ночной клуб? торговый центр?). Узнав парижские окраины, я ощущаю безудержную радость. Ту самую, которая охватывает меня, когда я въезжаю по шоссе А 15 на виадук в районе Женвилье и передо мной вдруг открывается необъятная панорама из фабрик, многоэтажек и довоенных особнячков на фоне задника — квартала Дефанс и Парижа.

Перейти на страницу:

Похожие книги