Когда он ответил: «Или сейчас или никогда», – я усомнился в качественности его решимости, под каковой я подразумеваю решимость, выношенную годами, такую, что не распустится в уксусе времени и благополучия. Я заподозрил, что его решимость несколько истероидного свойства – судорожное хватание за единственный шанс разделаться разом с бедами, вдруг насевшими со всех сторон. И опять уступил. Уступил, хотя каждому говорил, что надо иметь мужество отказаться от побега, если явно запахнет провалом, уступил, потому что уже был захвачен инерцией дела, потому что уже потрачено столько сил и жалко, если это окажется никчемной тратой; уступил, так как в значительной степени стал рабом нетерпения тех ребят, от имени которых я вел переговоры. Был некто, через кого я черпал сведения о Бутмане и его окружении. Его я счел возможным и нужным посвятить в наши планы – сначала как возможного соучастника, а потом, когда он отказался от побега, как советчика. 14 июня, накануне дня икс, он, прощаясь со мной, спросил: «Ну и как ты думаешь?» «Повяжут на аэродроме». «Так еще не поздно отказаться!» «Для меня поздно, а остальным я скажу об этом сегодня. Они могут дешево отделаться». Вечером в лесу возле аэропорта «Смольное» я сказал, что за нами слежка. Это ты нервничаешь, говорят. Я понял, что все они чувствуют обреченность операции, но не хотят признаться в этом ни себе, ни друг другу. Это любопытное состояние, и когда-нибудь я попытаюсь разобраться в нем.
Еще когда мы втроем – Сильва, Борис и я – ехали поездом «Рига-Ленинград», Борис сказал мне доверительно: «Теперь хоть в петлю, лишь бы не возвращаться». Так же были настроены все. Такова сила житейских мелочей, банальных неприятностей – не говоря о крупных, – что надежда сегодня, сейчас одним рывком разорвать их липкую паутину гипнотически притягательна – будь что будет, ибо и самое страшное всего лишь проблематично, тогда как насущный хлеб повседневного зла, сколь бы ни было оно незначительно с виду, стоит в горле комом. Определенному типу характеров тяжко променять первородство мужественного образа жизни – со всей тяжестью расплаты за него – на чечевичную похлебку смиренного ожидания подачки, которой к тому же и нет надежды дождаться. Общее настроение подытожил Бодня: «Посадят – тем вернее потом выпустят в Израиль». Один сбежал с институтских экзаменов, другой из воинской части, третий порвал с любовницей, тот уже отправил по почте прощальное письмо жене… Вернуться? Если завтра в полдень – пусть чудом! – можно оказаться в Швеции? Вернуться к прежнему? Да еще так осложненному, к прежнему, с которым наконец-то порвал все связи? Слежка – ведь дело обыденное: может, они не знают о нашем замысле, доследят до аэродрома, мы сядем в самолет – и они останутся с носом…
Более всего меня мучила мысль о жене и ее отце, но… но эта тема бесконечна – постараюсь вернуться к ней как-нибудь позже, когда будет посвободнее со временем.
Перечитал написанное. Впечатление, что я выгораживаю себя, обвиняя в промахах только Дымшица и Бутмана. Это не верно. Если они не были достаточно внимательны к моим предложениям, то и я ведь не все, сказанное ими, принимал к сведению. Главная и вечная наша беда – дилетантизм и инфантильная недооценка мощи полицейского аппарата любезного нашего отечества.