В принципе я принял предложение Бутмана участвовать в побеге, хотя и не верил, что дело действительно дойдет до его осуществления. «Слушай, – горячечно насел я на него под занавес, – дай мне возможность поговорить с каждым из участников уже сейчас, в начале, пока не поздно. Если я говорю, что в сию минуту ручаюсь лишь за пару людей, то это значит, что им можно действительно верить. Тут каждого надо взять за пуговицу, уволочь в угол и пробиться через его самолюбие, расшевелить его, зацепить за живое, заставить по-настоящему почувствовать, что от его умения молчать зависит судьба десятков людей. Ты пойми, не намеренного предательства я боюсь, хотя и его не надо сбрасывать со счетов… Ведь если даже накануне побега кто-то, без конца проигрывая в воображении завтрашние свои подвиги, примеривая к себе то гроб, то победное сияние, напыщенный и чувствительный получит щелчок от своей секспартнерши, он может глубоко оскорбиться: «Ах, ты так? А я-то! Ну ничего, завтра узнаешь, да поздно будет!» И этого может оказаться достаточным и для провала. Или ты не знаешь этой страны? Надо до тех пор говорить с каждым, пока у него не дрогнет что-то в глазах – значит пробило».
Бутман клялся, что за его людей можно не беспокоиться.
Я считал, что для нас, живущих в стране тотальной слежки, основная опасность провала – возможная утечка информации. Тем более, что многие из нас уже успели заявить о себе в той или иной сфере деятельности, контролируемой КГБ.
На одном из расширенных совещаний в Ленинграде – Бутман, Дымшиц, Коренблит и я – я опять пытался привлечь внимание моих теперешних подельников к вопросу о необходимости выработки профессионального подхода к проблеме секретности. «Парни, – сказал я им, – давайте поменьше о том как нас могут сбить в воздухе и кто на кого нападает. Если мы завалимся, то на аэродроме, а не в самолете. Поэтому все усилия на работу с нашими людьми – а потом уже все остальное».
Но мало сказать (да и кто же возражал?), надо еще суметь преодолеть инерцию ковбойского мышления. Вот на это-то меня и не хватило и оправданий тут никаких. Именно мне. Потому что только я по-настоящему понимал, откуда возможен удар. (Я не знаю ни одного дела хотя бы с пятью участниками, чтобы оно обошлось без доносчика. У нас доносчиков не было. Это предмет моей гордости ныне…) Смешно сказать, но спроси меня кто-то, перед кем не очень стыдно за собственную глупость, – как бы ты, дескать, переиграл всю эту историю заново? – я бы ответил: «Обеспечьте мне три условия: 1) Еще никто ничего не знает о побеге, кроме летчика; 2) освободите меня на годик от необходимости каждодневно строить коммунизм и 3) снабдите некоторой толикой денег – ради свободы передвижений».
1-го мая, когда Бутман сказал, что ни он, ни кто-либо из его людей в побеге участия не примут, я опять пристал к нему, чтобы он – независимо от того, откажемся мы с Дымшицем от побега или нет – заткнул глотки своим ребятам. Если прежде, втолковывал я ему, когда дело шло о них самих, их сдерживало опасение за себя, то теперь, когда они в стороне, почему бы и не похвастаться где-то за углом? Бутман сказал, что никто, кроме самого «Комитета» ничего не знает, а за серьезность «комитетчиков» он – голову на отруб.
Дымшицу в тот же день, под вечер, я предложил: «Давай-ка отложим все это на годик. Пусть все утихнет и забудется. Освободим одного из нас от производственных уз, обеспечим ему жизненный минимум и свободу передвижений, а через год спросим с него идеальный вариант побега и дюжину парней, в длинном списке достоинств которых на первом месте стоит умение молчать.