Читаем Дневники 1914-1917 полностью

Война слов: парук-махер, приказ, объявления о вступлении войск русских, русский губернатор, а фотографии австрийских офицеров и барашки, каких уж нет и не увидишь в городе.

Один процент остался жителей в городе: [все остальные уже] бежали.


6 Октября.

Открытые врата (у нас при архиерейской службе), пение в деревнях народа. Во время причастия пели Почаевскую молитву «Пречистая Матерь русская на земли и небеси Тя величаем». Орден Базильяков, враждебный православию. Собор св. Георгия.

В нескольких десятках верст от Львова находятся места грандиозных сражений, за этими местами и теперь идет непрерывный бой. Для нас, живущих далеко от места сражения, что значит, если телеграмма известит о небольшом отступлении или о нашем движении вперед? — ничего особенного. Здесь совсем другое. Вот прибегает ко мне мой экспансивный товарищ и говорит взволнованно:

— Сдачи не дали в лавке, говорят: попросите мелких денег у вашего правительства.

Небольшое пояснение: в Львове сейчас большой недостаток в мелких деньгах. При хорошем высоком русском барометре нам очень вежливо с улыбкой дадут сдачи русскими или австрийскими деньгами, или пошлют в соседний магазин, или даже просто попросят занять денег после. При плохом барометре такой прямо невероятно дерзкий ответ: попросите деньги у вашего правительства.

Я подчеркиваю невероятный, потому что мой товарищ, наверно, что-нибудь прибавил от себя, я даже склонен думать, что в значительной степени стрелка барометра дрожит от нашего собственного чувства.

-111-

Я говорю не о том примитивном и естественном чувстве своего владения, с которым успели сжиться люди, пробывшие хозяевами уже около двух месяцев в Галиции. Нет, я по человечеству: мне страшно за моих друзей из русин, которых непременно австрийцы перевешают, если только снова станут жить в Галиции.

Много я слышал с самого начала войны о зверствах, но, признаюсь теперь, я мало чувствовал: до меня долетали какие-то чужие чувства и самое большое, я только принимал это к сведению. Теперь, когда я попал в Галицию, совсем другое, я почувствовал и увидел в пластических образах времена инквизиции. Это не корреспонденции, это не рассказы людей, потерпевших от германского плена, это люди, потерявшие все... из-за чего?

Да, вот как это было. Австрийское войско занимает, например, какое-нибудь поле, принадлежащее русинскому священнику. Понятно, что батюшка беспокоится, идет посмотреть «як так». Приходит на место, его арестуют, находят в кармане письмо от сына с войны, в письме описывается местность. И этого довольно: священника вешают. Теперь села опустошены. Священники сплошь арестованы и отправлены в глубину страны. И вот почему в некоторых местах села переходят в православие: в Галиции народ еще более, гораздо более религиозен, чем в России, при таком великом несчастье потребность эта еще больше растет, обряды православия мало разнятся от униатских — и вот почему переходят.

Конечно, всех этих людей, обиженных в своих чувствах [нельзя] спасти, всех перевешают, но, пожалуй, даже не это так меня волнует. Мне жалко мечту... В Галиции есть мечта о великой чистой прекрасной России.

Откуда-то слышится солдатская песнь. Но будто из глубины этой неподкупной России:


— Кому мои кудри, кому мои русы

Достанутся рас-чеысать!

-112-

И вот, если стрелка нашего барометра падает, [душа] больше болит, чем в России. Это понятно. И горько за творческую мечту, больно со всех сторон.


Гимназист, семнадцатилетний мальчик, гулял со мной по Львову и разговаривал на чистом русском языке. Он мне рассказывал о преследовании русского языка, не позволяли даже иметь карту России, перед войной он принужден был сжечь Пушкина, Лермонтова, Толстого и Достоевского. Преследовались даже слова, к завтраму он приготовит мне список слов, запрещенных для употребления гимназистами, слов русских.

— Как же вы научились русскому языку?

— Меня потихоньку учил дедушка — дедушку взяли в плен. А я учил других, и так шло. Мы действовали, как революционеры, мы были всегда революционерами.


А вот другое... Старый семидесятилетний священник рассказывал, как он всю жизнь мечтал побывать в Киеве и достал пропуск, а в Киев его не пустили, в Киеве так и не удалось побывать.

— Кто же вас не пустил?

— Русские не пустили: тогда почему-то боялись униатских священников.

Сколько бы я мог привести таких рассказов. Холм высокого замка господствует над всем Львовом — насыпан в память Люблинской Унии.


Русские на улице, только начнешь — и пойдет про жидов: вот жид купил, а вот пан свою корову продал (дом с коровой), жид текал. Как русские воспитали еврейского мальчика, и он им потом давал деньги без процентов.

О. ректор рассказывал, какое было состояние сыска перед войной: страшно было ходить по улице, все было предопределено кем-то, кто-то говорил: «О. ректор, доставайте себе легитимацию. — Я возмущаюсь.— Говорю вам, доставайте! — Меня призывают свидетелем по одному делу на суд, я даю показания по-немецки, а судья спрашивает:

-113-

Почему вы говорите по-немецки? — и попал в список опальных».

Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники

Дневники: 1925–1930
Дневники: 1925–1930

Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Дневники: 1920–1924
Дневники: 1920–1924

Годы, которые охватывает второй том дневников, были решающим периодом в становлении Вирджинии Вулф как писательницы. В романе «Комната Джейкоба» она еще больше углубилась в свой новый подход к написанию прозы, что в итоге позволило ей создать один из шедевров литературы – «Миссис Дэллоуэй». Параллельно Вирджиния писала серию критических эссе для сборника «Обыкновенный читатель». Кроме того, в 1920–1924 гг. она опубликовала более сотни статей и рецензий.Вирджиния рассказывает о том, каких усилий требует от нее писательство («оно требует напряжения каждого нерва»); размышляет о чувствительности к критике («мне лучше перестать обращать внимание… это порождает дискомфорт»); признается в сильном чувстве соперничества с Кэтрин Мэнсфилд («чем больше ее хвалят, тем больше я убеждаюсь, что она плоха»). После чаепитий Вирджиния записывает слова гостей: Т.С. Элиота, Бертрана Рассела, Литтона Стрэйчи – и описывает свои впечатления от новой подруги Виты Сэквилл-Уэст.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное

Похожие книги