Читаем Дневники 1914-1917 полностью

Сопешко, однако, совершенно испортил мое спокойное созерцание своим отношением к этим новорожденным: большинство из них так называемые «пальчики». Что это такое? Кошмары войны нового вида, какого, кажется, никогда не бывало. Не то страшно, что люди сами в себя стреляют, чтобы избежать неприятельской пули. А то страшно, что правда ли это? Вдруг это неправда — что тогда? А легенда о «пальчиках», правда или неправда, все равно начинает жить, от нее не спрячешься, и невольно встречаешь каждого с повязанной рукой с унизительным для него недоверием и смотришь в глаза: герой он или преступник.

— «Пальчики», «пальчики»! — приговаривает Сопешко,— да вы посмотрите ему в глаза.— Вот! Смотрите: это самострел. А вот, смотрите, преступник. Вы любите лошадей? вы вглядываетесь в их морды, какая разница! Так и тут! Преступник и герой тут рядом, это как в обыкновенной нашей жизни. Что нового дает война?

— Новое в очевидности,— сказал я. И, кажется, это очень ему понравилось.

Он уже разобрал с научной точностью самострельные раны. Делает опыты: ходит каждый день за город стрелять мертвые руки. От выстрела на близком расстоянии в ладонь получается та же самая звезда, как у большинства раненых, и такое же опаление. Фаланга пальца может быть отбита тоже только на близком расстоянии. И таких поступает

-119-

все больше и больше: теперь уже по шестьсот в день. Это открытие профессора. Он ему рад, как всякий открывающий, но он боится страшных последствий этого: расстрел «пальчиков». Нет, он их не выдаст, он только тогда их выдаст, если ему дадут слово в определенной степени наказания: после излечения раненых возвращают на позиции, и только. Это гуманно и справедливо, потому что «пальчики» именно в том и виноваты, что нарушили равенство условий с другими, т. е. одному в лоб, а ему в палец. Профессор почему-то слишком уж долго распространялся о своих мерах «гуманности», как будто сам был в чем-то виноват. Он даже оправдывал их, он предлагал всем судящим самим сесть в окопы без пищи на несколько суток и потом судить... Все равно, что бы ни говорил профессор, легенда о «пальчиках» забралась в мое самое сердце и пошла со мной на войну.

— Везут раненых! — говорят мне. Я спрашиваю:

— Легко раненых? И мне отвечают:

— «Пальчики».


У моего спутника лицо юноши, а губки старенькие, тонкие, глаза бледно-голубые, ножки подгибаются, в пальцах нет чувствительности, не то солома, не то дряхлый старик, а года средние: тридцать два.

— Скажите, кто вы, уполномоченный? — спросил я однажды его.

— Я,— обрадовался он,— спросите их, кто я — я сам не знаю, кто я, что я. Я столько денег дал на [раненых], столько труда, я все поставил на карту и все-таки я до сих пор не знаю, кто я, что я.

— Почему же вы так не определились?

— Почему — очень просто: я хочу на передовые позиции, а они меня не пускают.

А вокруг у нас полумрак огромного вокзала, линии товарных поездов, будто канаты нервно-гигантского существа, и среди них где-то наш вагон, где?

Наконец его прикатили, куда-то на четвертый путь, идем к нему какой-то туннелью, мой уполномоченный совсем ослабел, натыкается, ругается, но все с тоном, как будто он

-120-

что-то разыгрывает, спрашивает величественно, и везде ему направо и налево отвечают: «Тошно так!» и «Никак нет!».

Вагон пустой, что-то около ста одеял, несколько пачек бланков, немного марли. Очевидно, поездку эту устроили, чтобы отвязаться. И так уполномоченный едет на позицию.

В моих ушах вечный звук: «Мой вагон!», я понимаю, он хочет устранить меня, он ведет вагон, он выполняет важнейшее поручение, он что-то доложит в штабе о вагоне, сам Редько-Дмитриев обратит внимание на это и даст новое поручение в самый бой на передовые позиции.

Нужно вспомнить, как мы собирались, сколько закупили консервов. Шелковый халатик, не забыл туфельки, брезентовую кровать, пудру, всякие щетки и приговаривал: «Вы думаете, это только у меня, это у каждого офицера есть». Браунинг, портупея, щегольская куртка, другая теплая куртка — целое приданое.

Вагон стоит один, и мы стоим возле него в ожидании, стоим часами ночью в сырости, приходят какие-то офицеры и один фельдфебель, заведующий парком, [сначала стоит молча] уполномоченный и вдруг начинает ему рассказывать все о себе: он уполномоченный, мой вагон, а офицер [говорит]: мой вагон, у офицера вагоны нагружены шрапнелью, у уполномоченного — пустой вагон.

Приготовилось аскетическое ложе. Классный вагон. По рюмочке коньяку. — Нет ли книжечки? Походная кровать, халатик, туфельки уже пригодились.

Движение — это все: туда артиллерийские снаряды, оттуда раненые. Ночные огни и голоса: остановился поезд, стоит на разъезде, огни, голоса, сестры милосердия обходят, кормят, спрашивают: — Легко раненные? есть тяжело раненные? Какие-то серые пласты на соломе. Другие спрашивают у нас: есть у вас легкая шрапнель, мало ли легкой шрапнели?


Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники

Дневники: 1925–1930
Дневники: 1925–1930

Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Дневники: 1920–1924
Дневники: 1920–1924

Годы, которые охватывает второй том дневников, были решающим периодом в становлении Вирджинии Вулф как писательницы. В романе «Комната Джейкоба» она еще больше углубилась в свой новый подход к написанию прозы, что в итоге позволило ей создать один из шедевров литературы – «Миссис Дэллоуэй». Параллельно Вирджиния писала серию критических эссе для сборника «Обыкновенный читатель». Кроме того, в 1920–1924 гг. она опубликовала более сотни статей и рецензий.Вирджиния рассказывает о том, каких усилий требует от нее писательство («оно требует напряжения каждого нерва»); размышляет о чувствительности к критике («мне лучше перестать обращать внимание… это порождает дискомфорт»); признается в сильном чувстве соперничества с Кэтрин Мэнсфилд («чем больше ее хвалят, тем больше я убеждаюсь, что она плоха»). После чаепитий Вирджиния записывает слова гостей: Т.С. Элиота, Бертрана Рассела, Литтона Стрэйчи – и описывает свои впечатления от новой подруги Виты Сэквилл-Уэст.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное

Похожие книги