Оглянешься кругом, и вдруг поднимается старое, знакомое, все-все радостное, широкое, светлое, и как вывод из этого: любовь и желание творить доброе. Опустишь глаза: земля черная из-под снега мерзлыми глудками, полынь, падаль с целой горой воронья, собака гоняется, с разлету кидается, и воронье все подлетает... Слышу: «Подклюем, и все тут!» — поднимаю глаза, и глаза мои встречают зеленые точки пронзительные, а лицо все как бы из навороченных замерзших глудок сделано. Страшные глаза, еду, смотрю на землю, на порошку, на снег, и все мне мерещатся зеленые точки — глаза земли, зверя черномордого сзелеными глазами. «Дрянь какая! — указал мне один на падаль, — сукины дети, сукины дети». — «Кто?» (Деревня жрет, кормит свинью... нищенствует священник, учительница, нет духа...)
Слухи: Троцкий уходит с поста своего, коммуна отказывается от осуществления коммуны и оставляет свои ячейки только на монастырской земле, свобода торговли и пр.
Есть сведения, что белые виделись с некоторыми нашими интеллигентами и говорили так: «В существовании советской власти виновата интеллигенция, без ее участия эта власть не могла бы существовать, вы должны бежать к нам, и если не уходите, то мы с вами после расправимся».
Словом, вопрос ставится так: или Троцкий, или Пуришкевич, или «бей буржуев», или «бей жидов».
Большевизм — это исповедь третьего интернационала, черносотенство — исповедь националистов, те и другие в Ельце исповедовались (Горшков и Мамонтов) довольно, чтобы можно было отказаться от тех и других.
Деревня. Мужик кормит свинью, цена ей, если истратить 2 пуда муки, — 80 тысяч. Вдруг обложение по 2 пуда на душу. И все это внутри коммуны.
Усердный воин: «Белые нужны для отечества и красные нужны, я попал к красным и служу им, а ежели бы я поначалу к белым попал, служил бы белым».
По старым своим понятиям, мы рисуем себе воинов богатырями, но какие же это теперь богатыри: мобилизованные крестьяне-рабочие и женщины! передовая женщина Ш-го пола: их дело великое, но сами они жертвы.
Вчера печник Александр Поликарпыч ухитрился поставить мне чугунку так, что от нее и лежанка нагревается, я вдруг избавился от холода и радость чувствую такую, что даже ночью нет-нет да и погляжу на чугунку с любовью.
Наша коммуна с Сытиным основана на личном чувстве, хочется больше дать им, чтобы стать независимым, не чувствовать одолжения. И в тюрьме наша коммуна держалась этим же самым чувством индивидуальности. Один Смирнов жил только чувством общества, потому что другой жизни и не могло быть, он был конченный в себе человек, отдавший себя обществу (после страданий).
Интеллигенция — это буфер гражданской войны.
Вчера на Сенной на празднике Октября видел матроса, нашего коменданта Львова — отроду не видел такого страшного лица, такой головы, предопределенной для плахи так ладно, что увидал бы казнь, и ничего, вроде как бы съел бланманже. Попадешься такому, и кончено.
Может ли быть доброта некрасивой? — нет! всякое доброе дело красиво, иначе оно называется ханжеством, филантропией... Но красота бывает и недобрая. Некрасивое добро не может существовать как добро, оно тогда называется ханжеством, филантропией. Но недобрая красота остается быть как красота и служит, полезна миру тем, что бывает испытанием добра. Истинное добро в свете недоброй красоты является нам как смирение... Можно сказать, что красота всегда враждебно встречает добро и только после испытания добра на смирение становится доброй красотой.