В постели при первом утреннем свете я думал о пьесе Гамсуна «У врат царства», что как хорошо у него изображена «крестьяночка», без всякой иронии дано общеженское начало; и я переводил это на Ульяну — очень похоже; только щемила за душу мысль о своей роли... думал о сложности нашей, сколько
-381-
времени нужно было нам вместе с Ульяной пахать и боронить наши интеллигентские души, чтобы можно было поцеловаться, — еще я думал в связи с Алекс. Мих. и Иваном Афанас. о наших консерваторах, — какие они на вид ласковые и какие по существу злобные люди, у меня этого нет, чтобы дорваться, и судить, и вешать врагов.
Думал про покойника Дедка и дядю Колю, про их подвиг жизни скромнейшей в обожании природы и вне человеческого бытия, думал про наше политическое положение, старался угадать, будет нарыв рассасываться постепенно или будет переворот, ничего не мог надумать: все идет само собой... как война; я только боюсь, что наше поколение засыплет и разделит от нового (американского типа) громадный земляной вал, что когда-нибудь, очень нескоро нас будут выкапывать из-под земли, как в Помпее...
Я встаю с постели, одеваюсь, выхожу на террасу: по реке плывут остатки льда, вода спала, день пасмурно-нависший, на горизонте до тумана виднеется освобожденный от снега чернозем. «Маня! — говорю, — мы пойдем на Пасхе в Хрущево?» — как хочется, и чувствую, что нет, все там отравлено, не хватит духу обрадоваться.
Пил чай, курил папироску ценою в 40 к. и думал, что хорошо бы променять вчера полученные лоскуты кожи на сухари, тешит меня составить запас провизии на дорогу, а куда, неизвестно, лишь бы чувствовать, что захочу и двинусь куда-нибудь...
Думал еще, что а вдруг окажется, я связан с нею больше, чем даю себе отчет, и когда захочу серьезно уйти, то и не пойдешь. Ее ведь (любовь-то) не знаешь: рванулся и больше запутался...
Потом я опять подошел к окну, смотрел на Печуры, на вид реки с нашего высокого места и думал, что вся проповедь моя (если я буду этим заниматься) будет состоять в том, что я буду учить их, как всходить на возвышенные места и так создавать себе праздник...
-382-
Поэзия тишины зеркальных вод с отражениями и людей с глазами ясными, но слепым разумом, виновато-скромной улыбкой за свое неразумение и тайное дело любви...
Как вспомнишь себя после всего пережитого, как оглянешься — не я, а безродное дитя блуждает по жизни в поисках своих родителей...
Никогда, о, никогда не верно думать, будто когда Я мое обрывалось и перерождалось во мне, то дитя блуждающее тоже умирало и возрождалось, — нет! оно явилось на свет и оставалось неизменным само по себе, перемещалось после в разные слои, как молоденькие деревья постепенно перемещаются из года в год в более высокие слои воздуха с другими горизонтами.
Почему же так кажется мне, что когда я перемещаюсь в другую среду жизни своей, то я становлюсь другой?
Оглянитесь вокруг себя на своих сверстников, скажите нам, ну есть ли хоть один человек, кто не остался в существе своем таким же, как знали мы его в детстве?
Из Влад. Соловьева (В защиту Петра Великого). Старообрядчество распространялось там, где к русскому населению примешивался финский элемент (буквальность и заклинательный магический характер религии финнов; родоначальники магии, халдеи, были угро-финского происхождения).
Сущность распри: «Чем определяется религиозная истина: решениями ли власти церковной или верностью народа древнему благочестию».
Спор кончился тем, что власть церковная заменилась властью «доброго и смелого офицера», а верность мирянина потеряла путеводную звезду (мое изложение).
«Я даже затрудняюсь назвать его великим человеком — не потому, чтобы он не был достаточно велик, а потому, что он был похож на великанов мифических: как и они, он был огромною, в человеческий образ воплощенною стихийною силою, всецело устремленной наружу, не вошедшею в себя. Петр В. не имел ясного сознания об окончательной цели своей деятельности, о высшем назначении
-383-
христианского государства вообще и России в частности».
Был у Над. Алекс. Огаревой по делу спасения книг Стаховичей, и пахнуло на меня (из меня) той прежней сословной ненавистью к дворянству. Верно — мало кто научился чему-нибудь из опыта своего беспримерного страдания...
Они все мечтают об одном, как бы возвратиться в свои владения, на этом пути они родину никогда не узнают, и деревья им не поклонятся, деревья их родины срубят.
Я встречаюсь на улице и говорю:
— Колчак идет!
— Идет?
— Идет!
Им до сих пор не наскучило ожидать помощи извне...
Продолжение Невидимого града:
Вот моя книга окончена. Я хочу ей дать название и думаю: откуда же, в конце-то концов, произошли представления о Невидимом граде, не может быть, чтобы до этого дочувствовался самостоятельно заволжский старовер. «Кто бы мне об этом лучше всего рассказал?» — думал я, и Мережковский сам собой навязывается, вспомнил, что в Китеже встречали Мережковского, я пишу ему про это письмо, и он мне отвечает немедленно и назначает час.
К лекции о краеведении: