Желтая сухая некось среди дня обсохла, осталась роса только на озимях — искрится, сверкает до вечера.
Над гумном сошлись два каравана журавлей и, как у нас перебежчики, смешались, кружились, кричали.
Посыпались листья: мыши, мыши. Сойки, рябчик, заяц.
Там за туманом и дичь и все становится синим-синим, и, когда к синему приблизишься — нет синего, золотом осыпанные поляны, и вокруг золотых берез и на поляне, где мороз росою обдался, сидят рябчики.
Ночью хватил мороз. На рассвете поднялся туман: земля белая и над землей муть. Мороз дерзнул даже встретиться с солнцем, и не сразу оно его сокрушило: туман не давал долго проникнуть лучам. Но нет, солнце свое взяло: на открытых местах, на кустах везде мороз росою обдался, и стало в траве мокро, как после самого сильного дождя. Лучи пробили туман, и вблизи показались золотые березы и зеленые ели, а между елями и березами стало синим. Потом это синее и дальше, все дальше становилось на место тумана, и только в самой дали лесного пространства было закрыто туманом и виднелась над белым золотая кровля берез, как кровля сказочных зданий.
Я шел туда вдаль, на туман, и он уходил от меня все дальше и дальше, оставляя после себя синее.
Одну поляну, окруженную золотыми березами и усыпанную золотыми листьями, солнце [утром] дружно прогрело: под деревьями был еще белый мороз, а на середину поляны [уже] выбежали на солнышко погреться рябчики.
Я разогнал их и, устроившись на пне, решился подманивать.
Вокруг меня были ромашки и полевые астры, ромашки поджали к стеблю от мороза свои белые лепестки, на астрах замерли шмели. Я тронул одного, и он упал на землю как мертвый.
Роскошно светило и грело солнце, шмели на астрах замахали лапками. Высыхала середина поляны, не сверкала больше роса, по сухой листве сойки бежали и рябчики с большим шумом.
Отогрелись листья на деревьях и вдруг — я думал, птицы — стали сыпаться, один падает на другой, сбивает его, этот, падая, сбивает третий, а то один сразу собьет десяток, и те тоже, на одном дереве, на другом — всюду посыпались листья с тихим шепотом: ши-ши, мы-ши, мыши, мыши, мыши!
Лидия.
Женщины: мать, Надежда Александровна.
И вдруг посыпалась убитая ночью листва, падая на землю, присоединяясь к другим листьям, сухие листья как будто шептали все одинаково: мыши, мыши, мыши.
К полудню везде так разогрелось, что стало жарко и роса оставалась только на озими: озимь густая, зеленая, сочная блестела всеми огнями.
Но были в темном лесу в густых зарослях еще кусочки земли, покрытые белым морозом. Я и там побывал и, хлебнув солнца с морозом, отлично чхнул себе на здоровье.
Далее над гумном сошлись два больших каравана журавлей, и отдельные птицы стали перебегать от одного каравана к другому. Это возмутило вождей, они бросились наводить порядок, и все спуталось, закружилось. В синеве неба, над золотыми лесами они сильно кричали, кружась… Обрадованный больше всего этим синим покрывалом лесов, я не дождался, чем кончилось у журавлей, пообедал дома и лег спать.
Я засыпал, казалось, навеки, и мне казалось, будто уносил я с собою туда радость и полноту жизни… Я уснул, и надо мною, вечно зеленея, темный дуб склонялся и шумел
{94}.Ефросинья Павловна ухаживает за умирающим Анчаром, как мать за ребенком: трогательно смотреть, как она его перевертывает с боку на бок, поит молоком, уговаривает, просит: «Не уходи, не уходи от нас, Анчарушка». Сегодня я ей сказал, что жить он не будет: зад его навсегда парализован, и стал обдумывать, как бы скорей с ним разделаться, стрихнину дать? И вот эта же самая Ефросинья Павловна советует посадить его в мешок и унесть в лес и там бросить. «Живого?» — изумляюсь я. — «Ну да, он там и умрет». Как это объяснить?