Ходил в Соломадино (4 версты) на тягу. Дядя Михайло проводил меня в мелятник{141}
, все было там так, что, наверно, можно было ждать вальдшнепа: и белые скатерти между деревьями, и напирающий березовый сок — чуть поранил сучок — и заплакало! — и такой малиновый вечер. Я старался отделаться от Михайлы, остаться одному, но грубо казалось мне отсылать, и, напротив, я участливо спрашивал о его семье, почти совершенно не слушая его ответа длинными рассказами, только долетали до меня заключения:— И суд присудил им ко-ро-ву.
Говорю:
— Неужели корову?
— Ко-ро-ву.
Он остановился, большой, мохнатый, держит меня за рукав и заполняет всю тишину, весь мир и ждет моего мнения, и я не знаю, в чем дело.
— Как же быть? — говорю.
Он отпускает мой рукав, идет вперед и говорит:
— Как быть? Бросил я этого сына и пошел жить к другому.
— Та-ак.
— Так, милый, так вот и хожу…
В это время пролетела кряква над лесом, и за ней мчался по воздушным следам селезень: свись-свись! свись-свись!
Как хорошо! Но что же делать мне со стариком? Он что-то рассказывает о жизни своей у другого сына и вот, кажется, заключил:
— Гам, гам! — на меня.
— Что ты, — говорю, — собака? Гам, гам!
— Да так вот и остудились.
— И ты к третьему?
— К Ивану.
— Сколько же у тебя сыновей?
— Четыре. Да ведь не два века жить.
— Вот что, дядя Михайло, у тебя там, я видел, самовар ставили, я тебя от чая увел, ступай на…
— И то! А чай я не пью, чай! Там бревно, пособить надо: бревно.
— Ну вот!
— А ты — чай, бревно, батюшка, бревно-о-о!
Очень смеялся и, уходя, обернулся со смехом:
— Бревно-о-о!
От его веселья и мне стало весело, и мне пришло в голову, что вот все дети его теперь в такой страшной запряжке жизни, а он все-таки ходит в лес на охоту и радуется миру. Я сказал:
— А ведь ты хитрый мужик!
Он обрадовался, шагнул опять ко мне и весело подмигнул:
— И то сказать: ведь продналог-то не с меня берут, а с них, а там штраховка, такая…
Просвистела еще пара уток, я прозевал.
— Иди, дед, иди чай пить!
— И чаю попью, — отвечает, — и когда на охоту пойду, и не думаю, а они, только и слышишь, что продналог да штраховка.
И вдруг оказалось по страшной тишине в лесу, что это еще Март, старый Март, а казалось, Апрель и непременная тяга, потому что Апрель шел по-новому, и от бесснежной зимы в лесу было пестро. Только очень далеко единственный допевал зарю певчий дрозд и в сумерках единственный раз протоковал бекас. Вальдшнепы еще не тянули. Я пошел по тропе домой, вдруг передо мной свись-свись! [Вдруг] показались две птицы, одна за одной, быстро по воздушным следам. Я выстрелил в заднюю — споткнулась и рухнула и громко шлепнулась в лесу. На снегу в полумраке я едва-едва разыскал крякового селезня. Когда я пришел ночевать к Михайле, то селезень был у меня в сумке, и я знал, что по-мужицкому большая утка в сравнении с вальдшнепом все равно, как корова или овца. Но я сказал:
— Неудача, ни одного вальдшнепа еще не протянуло, вот!
— А вы как будто стреляли?
— Да, там пролетела пара крякв.
— Мимо пустили.
— Нет, попал.
— Умирать полетели?
— Да нет же: вот он.
— А! — охнул он.
А я так себе, равнодушно сказал:
— Я не люблю
Сытые черные тараканы, почти в мышь ростом, только и жили в щелях (сыпались с потолка дождем).
Охотничий рассказ. — Шалаш-кормилец, ток-кормилец. — Возле деревни на поле.
Кормилец-ток. Михайло и церковный сторож, 3 шалаша. Михайло садится иногда с гостем, а церковный староста в лес. Токовик живет в лесу, и повадка его — в темноте еще взлететь на дерево и там, как увидит зарю, чуфукнуть. Потом снижается на поле и начинает свою песню, скликающую на бой разных бойцов со всех сторон. Эту повадку и самого токовика Михайло со старостой изучил до тонкости и даже заметил, что токовик их немножечко пышней прочих.
Немец:
— «Мой» не понимает (как его научили охотиться на тетеревей). Мой очень рад!
Хирург — руки трясутся.
Ёшка, Ёжка, Йошка, Йожка.
Редактор экономического отдела, грузный человек с проседью, пыхтит трубкой, никогда ни о чем не рассуждает, пишет и только, если завести речь про охоту, расскажет, как он однажды в Америке убил кондора{142}
.То время, когда леший с водяным в дружбе жили, у нас прошло: лес отступил от озера на пять верст, на берегу под яром остались только ольховые кустики, и село на яру стоит голое.
Тетерева хотя и называются полевые, а лес как основание жизни им необходим. Вместе с лесом отступили и тетерева от села, но небольшое число самок, следуя вековечной привычке, продолжали класться в приозерном мелятнике возле самого села, под яром, и только из-за них исключительно весной каждый день самцам приходилось прилетать за пять верст и драться между собой на деревенских полях прямо за гумнами.