Все эти люди, настроившие в Талдоме за 20 лет большие каменные дома, пробились к богатству железным напряжением воли, цель, поставленная впереди себя, требовала отказа от настоящей жизни, и все они были аскетами. Другой не смел всю жизнь свою оказать естественную любовь к своему ребенку, боясь попасть в плен своего чувства. Используя других людей для своей цели, они делались их господами, как хищные птицы над певчими. Их жизнь вся была в будущем, и, как только они хотели обнять настоящее, — их объятия становились блудом… Из мира обираемых ими рабов находились, однако, люди, умевшие через вкус к настоящему воспитать в себе любовь к своему мастерству, эти артисты, отступая от внешних достижений (богатства), уходили в себя самих и оттуда извлекали такие ценности, что смеялись над хищниками, бросая им их дрянь в лицо. Нищие, пьяные…
Дочь. Ряд женщин, вышедших из музыкальной мелодии. Он теряет всех, потому что его чувственность обманывает его — дочь принимает за жену. И наконец последняя открывает ему глаза — это дочь с новым заветом (убежавшая от Пана в феминизм — и там погибла злой весталкой: эта же узнала в Пане своего отца, и он — свою дочь, за которой всю жизнь бегал, не узнавая).
Лебединая грудь женщины — остается непомятой, необнятой (обнимают другое).
Слова песенные, бывает, и забудутся, а мелодия остается, и в глухую метельную ночь врывается в память и без слов приводит людей милых и как будто забытых.
Слова песенки часто забываются, а мелодия, раз спетая, навсегда остается, как будто навек похороненная, спящему иной раз привидится под вой февральских метелей и начинает таинственное сновидение, какое-то световое половодье души. Вместо забытых слов подымается весною света лебединая грудь женщины, никем не помятая, никем не обнятая. Птица с ликом девы подымает мелодией в тьме февральской ночи закрытые веки, и плывет, плывет по теплому морю белая лебединая грудь птицы-девы, никем не обнятая, никем не помятая.
Утихает метель, начинается день и восходит солнце. Не распознать простому человеку первого весеннего светового половодья, это сказочное сновидение сладким ядом своим пропитало душу и вселило в нее догадку о начале весны. И вот в свете явления новыми тенями, как голубой тканью, обвитая девственная грудь, никем не помятая, никем не обнятая.
Слышно, сказали:
— Какой у нас перед домом сугроб намело!
Они берутся за лопаты, и вы тоже с радостным лицом принимаете в этом участие, они не знают, чему вы радуетесь.
И вот рассыпается белая снежная грудь, но тем ярче встает сновидение, и крепнет вера, что людям эту увиденную через мелодию лебединую грудь никогда не помять и не обнять. И самое главное, самое большое, что и у матушки моей, у купчихи, была тоже эта белая лебединая грудь, значит, это не обманчивое сновидение, не мое…
И откуда сила такая берется поднимать такие загребистые лопаты и швырять снег далеко от себя.
— Ну, и хорошо же, друзья!
И вот отвечают:
— Да, славно поработали.
А почему славно, и не догадываются. Славные люди, жулье, конечно, но я хорошо знаю, что если я, переполненный счастьем начавшейся весны света, в одиночку к любому из них приду тихим гостем и, размотав их запутанный клубок, начну вновь наматывать с кончика, непременно каждый из них мне отзовется. Да и сейчас, мне кажется, чем глубже мы врываемся в снежный сугроб, тем ближе и ближе друг к другу.
Весело!
Я знаю, почему им весело, они не знают, и я хочу, хочу им открыть себя.
Я влюблен.
Как хорошо, как свободно могу я теперь сказать, как будто на старости лет явленные мелодии нашли свои слова, в душе моей теперь вечно музыка, и, слушая ее, всякие обыкновенные слова становятся в голубые ряды. Через двадцать лет протягиваю руку возлюбленной — сколько ей теперь лет? О, как много, как страшно блестят во рту ее золотые коронки. Что значат эти все дела? Я понимаю только теперь: этот смущающий меня остаток женщины есть каменная стена навстречу моему страстному желанию, это сила, плуг земли, «пролетарии всех стран», это моя же матушка, отдавшая и тело свое, и всю жизнь будущему. Я перекидываюсь еще через двадцать — и там эта же юная девушка встречает меня, но мать ее тоже с золотыми коронками, и эта мать то, что было юным мне — ее дочь, и я дальше лечу в прошлое, где началась моя мелодия — вот она!
Но сколько же мне теперь лет? А не все ли равно, если вот только теперь я нахожу слова и встречаюсь с этим, как с возлюбленной на первом свидании, правда, — не все ли равно?