Модельщик сказал, что — рациональной формы обуви они не могут выпустить, потому что нет товара теперь такого (а из яловицы грубо, и никто не будет покупать). Коллективное обсуждение модели.
Я сказал: «Хорошо бы свой башмак создать, и форма которого, и качество были бы приспособлены к условиям русской жизни», — на это мне ответили: «Мы же идем за передовыми странами, а это отсталость» (то есть наши дороги и наши условия). Когда же я сказал о художестве, то на это: «Это кустари стремятся угодить буржуазии, а мы работаем на массы».
Волчки (я-сам) недаром называли в домовом комитете общественное чувство «патриотическим».
Блудное дитя фабрики «Парижской коммуны».
Машина «Планет» для вырезки подошв не по штампу, а по деревянной форме: «быстрым очерком».
Счетчики (немецкие: зависимость наша от немцев).
Кустарный отдел (блудный сын) явился не из содружества, а потому, что имеются свои магазины и необходимо удовлетворить вкус публики («румынки», «французский каблук»).
Кустарь работает на индивидуальный вкус, а это с «фабричной» точки зрения «буржуазность» (любопытно, что «самость» производителя-кустаря связывается с индивидуальностью заказчика-потребителя: на одной стороне: я — хозяин, на другой: я — индивидуум, отличный от другого).
Самая простейшая операция требует недельной выучки, и то одна сделает в день на 200 пар, другая на 400.
И тот рабочий (в дружбе живущий с машиной) сказал: «И так я достиг своего ремесла» (т. е. квалификации).
Мастер, подведя к станку: «9-я категория, норма 400 пар, сверх нормы достигает еще 200».
Я входил: «Куда, зачем?» Выходил: проверка.
Кто-то из-за машины сказал мне:
— Вы из Талдома?
— Из Костина.
— В чьем доме живете?
Рабочие из кустарей. По словам мастера, эти рабочие более ценные, потому что они имеют представление о целом и какая его операция в целом.
Переменил место, потому что оно такое (у машины), что, чуть не уследил, останавливает все производство (подгоняет). В мастерской били, а тут при разделении труда незримый хозяин не бьет прямо, а гонит: гул, свист и особый звук (при очистке и подпилке гвоздей о наждак и блоки): простись с поэзией!
За обедом против меня говорили о Комарове, что его расстреливали в спину.
— Зачем?
— Чтобы не повредить головы: голова нужна в Музей.
А перед расстрелом он попросил папироску, выкурил и сказал: «Ну, ребята, валяйте, довольно пожил». Еще говорили о каких-то ужасных преступниках, которых вдруг взяли и помиловали:
— Они-то смерти не боялись, они к ней сготовились давно. И вдруг помиловали. Верите ли, у них слезы показались.
Я подумал, что вот как удобно теперь сказать о гуманности, и я сказал:
— Вот все-таки прошибло же слезу, и кто знает, что если бы так же и Комарова помиловали, то и у него бы, может быть, слезу прошибло и он бы перестал убивать, а сколько бы он дал материалу для исследования.
На это мне ответили, что Комаров бы не перестал убивать, а насчет исследования — чего же? Ведь его голову отправили в Музей.
Мастер заготовочного отдела, который все жалуется, что ему не дают проявить свою художественную изобретательность.
Разрешили на 2 часа, а хвать — я под вечер встречаюсь с заводоуправляющим:
— Вы еще тут?
Хорошо, что удержался, не сказал: это было единственное умное, что я сделал за вечер.
От всей философии Руссо, Толстого, народников остается мне в отношении себя к народу, к дикарям, природе — чувство величайшей ответственности при соприкосновении с этой средой за свои поступки. Входя в эту среду, вы сейчас порождаете о себе легенду, потому что за вами следят сотни чрезвычайно внимательных глаз. Это не в салоне, где замечают только особенное, тут замечают все ваше исконное. И конечно, ваше добро остается здесь навсегда, а ваше зло есть то, что понимают, говоря: «Единым человеком грех в мир вниде»{66}
. Вот все, что остается нам от философии (естественного человека), господствовавшей над умами от Руссо до последнего народника. Есть в русском народе посеянное добро нашими народниками писателями: это сокровенное благоговение к книге и к личности писателя…— Я смотрел на светило, — сказал туземец, — показало: быть морозу до исхода.
— Февральское светило? — спросил другой.