Все это, вместе взятое, делает дневник Пришвина не только феноменальным явлением русской культуры первой половины XX века, но и прафеноменом нынешнего — или будущего культурного сознания — на это он очень надеется, когда тоже в последние годы жизни записывает: «Все больше и больше овладевает мною мысль о каком-то хорошем месте моем в будущем сознании людей
[29]».Итак, дневник 1926–1927 годов. В это время проблема противостояния культуры и цивилизации занимает в дневнике очень существенное место. Не то чтобы Пришвин не видел этого раньше. Но в своих рассуждениях он всегда отталкивается от реальной жизни, в которой эта проблема окончательно вышла теперь наружу из теоретической тени. Пришвин кардинально пересматривает понятия природы и культуры, рассматривая природу в космическом, планетном измерении, а культуру в максимальном соответствии ей.
Еще в полемике с Александром Блоком в 1918–1919 годы (См.: Комментарии к тт. 2, 3) Пришвин отказывает «революционной стихии» в «музыкальном», романтическом ореоле культуры. Он уже тогда понимает, что революция вызвала к жизни силу, которая сметет и культурные, и природные ценности, но понимает и то, что революция высвободила огромный потенциал творческой энергии, накопившийся в народе, но, не имея сама адекватной программы строительства новой жизни, уничтожает эти, разбуженные ею же, силы.
В дневнике 1926 года Пришвин развенчивает и собственные романтические иллюзии — во-первых, относительно природы («природа любит пахаря, певца и охотника», «слабого она сию же минуту берег в плен и разлагает»), и, таким образом, утверждает, что природа нуждается не только в эстетической оценке — ей нужен деятель; в этой связи потрясающе выглядит набор «пахаря, певца и охотника», где «певец» уверенно занимает место рядом с добытчиком; во-вторых, относительно охоты, которая рассматривается как сублимация агрессии («продолжаю охотиться, считая это убийство пустяками в сравнении с тем, что ежедневно все люди проделывают друг с другом, удовлетворяя свою природную, неискоренимую жажду к убийству… охотник отведет свою душу на птице, на звере, а людям является добрым, и это правда, большинство охотников незлобивые, милые, часто даже душевно-внимательные люди»); поэзия нуждается в материальном обосновании («поэтическое» только сопровождает охоту и вполне проявляется, если только… убьешь желанную дичь») — материальная жизнь перевешивает романтические чувства. К тому же, Пришвин, несмотря на романтические чувства, конечно, не идеалист и не романтик («все мы, художники, непременно наивные реалисты, а не кантианцы»).
Впервые Пришвин обращается к обсуждению связанных с охотой таких душевных качеств, как доброта и жестокость, которые рассматриваются не как очевидные абстрактные категории, присущие схематически «правильному», идеальному человеку, образ которого формируется в 1920-е годы официальной культурой, а как проблемы, присущие живому человеку, которые он должен решать на своем жизненном пути.
И природа, и охота в их прежнем понимании перестают питать его творчество («Вернулся домой не с убитыми птицами, а с букетом»); охота в эти годы почти ограничивается натаской собак, чем Пришвин до крайности увлечен; в природе он тоже ищет новой глубины и находит («утренний концерт лесных болот… отвечает какой-то прекрасной жизни») — на сторону природы все решительней перетягивается культура, потому что на противоположной стороне все явственней проявляются признаки цивилизации, которую принесла с собой революция — реализации рациональной идеи строительства новой жизни.
Пришвин считает, что человека нужно «собирать» не идейно-рационально, а реально, хозяйственно («как ком»), поскольку жизнь никогда не совпадает с замыслом о ней, а развивается по совершенно другим законам. Его не привлекает цивилизация («как изуродованы фабрикой рабочие»), но он знает, что и талдомские ремесленники-башмачники изуродованы своей жизнью не меньше. Хотя дневник писателя, безусловно, не трактат «на тему», то есть не история культуры, в нем обнаруживается целый ряд записей, связанных с пониманием существа культуры («писатель родится со своим слогом… необходимо, однако, изломать этот природный слог совершенно, чтобы потом он возродился, преображенный культурой, и сделался собственным стилем… стиль предполагает усвоенную… культуру». «Удастся ли закрепить мое мгновение в этом сочетании слов, чтобы оно присоединилось к делу связи людей, которое называют «культурой», «личное творчество есть основа культуры»); а, к примеру, интерес Пришвина к ремесленникам-башмачникам понятен только в контексте культуры.