Читаем Дневники 1926-1927 полностью

Почему я до сих пор не собрался описать речку Вексу? Мне кажется, потому, что она меня так обрадовала, что это было больше желания писать, я долго не мог просто догадаться, что об этом можно писать. Да, слава Богу, есть еще на свете для меня некоторые такие прекрасные вещи, о которых мне и в голову не приходит, что их можно описывать.


По примеру Горького.

Сегодня, оправляясь после болезни, я решил, если силы позволят, прогуляться до Черниговского скита, где теперь помещается колония инвалидов труда имени Каляева. Это ближайшее место для прогулки, но здоровый я никогда не хожу мимо колонии инвалидов, потому что — это жутко. Тихонечко переступая и набираясь воздуху, я шел по грязной дороге и был уже близок к конечному пункту своей прогулки, как вдруг увидал, что головой в дорожную грязь и ногами в боковую канаву лежит человек, возле него стоят две деревенские девушки, одна говорит:

— Дяденька, дяденька, встань, ведь ты замерзнешь!

Мертвец не шевелился.

Другая девушка взяла свою подругу за руку и потащила:

— Пойдем, пойдем, намедни я на этом же самом месте шевельнула такого же, а он как поднимется, как пошел на меня матюком.

Я подошел к человеку в грязи. Сразу бросилось, что человек жив, и самое главное, мелькнуло по всему обличию обморочного, что он из колонии, и вместе с тем явилось в душе недружелюбное чувство: очень уж часто мы тут этих калек, немых, глухих, хромых, слепых видим пьяными, и все бываем этим оскорблены, кто верует в старого Бога — за Черниговский скит, кому дорога революция — за имя Каляева. Не секрет, что сам начальник милиции признает себя бессильным в борьбе с бесчинством этих убогих. Я не чувствовал никакого сострадания к человеку в грязи, но какой-то прохожий, не останавливаясь, сказал мне:

— Верно, припадочный!

И пошел дальше. Я растерялся. Рядом с неприязненным чувством, воспитанным общим поведением убогих, вдруг вспомнился почему-то Максим Горький с его «человеком», представилось, что не я, а Горький увидал человека в грязи и что он тут ловко, просто как-то помог бы ему и не оставил, нет, ни за что бы не оставил его валяться в грязи.

Кроме отвращения к этому полумертвецу, в душе у меня ничего не было, но прекрасный образ Максима Горького связал меня совершенно, и рядом с ним явился образ Каляева, создавшего себе из революции Голгофу. Раздумывая так, я все-таки подавался понемногу вперед, потому что мне было тоже очень неприятно действовать не по внутреннему побуждению, а только из уважения к Горькому и Каляеву. Я услышал сзади себя грохот экипажа, оглянулся. Ехал извозчик с простым седоком. Извозчик взглянул на человека в грязи и не остановился. Я остановил извозчика.

— Надо подобрать этого человека, — сказал я.

— Вот еще, — ответил извозчик, — я по делу еду, товарищ.

И уехал.

Я подождал немного. Проехали мужики с возами, постояли, покачали головами и побежали догонять возы.

Все двигались по шоссе куда-то по делу, и до человека в грязи им «не было дела». Значит, надо было обратиться туда, где помощь человеку считалась бы делом. Я пошел до колонии, разыскал жилище сторожа и сказал ему о несчастном в грязи. Сторож не поднялся даже с лавки.

— Это дело милиции, — сказал он.

— Тут нет милиции.

— Для милиции есть телефон.

Выходило, что человеческими делами заведует как-то сам телефон. И вот тут наконец-то я забыл про Горького и Каляева, что-то шевельнулось во мне самом. Я подошел к сторожу, схватил его за шиворот и сказал:

— Негодяй, иди к телефону.

Сторож вдруг весь переменился:

— Сию минуту, товарищ, — сказал он и побежал к телефону.

Я возвращался, исполнив весь круг гражданских обязанностей, который складывался в такую простую формулу: ради спасения одного гражданина нужно взять за шиворот другого, потрясти.

Когда я проходил мимо мертвеца, возле него стояли мужики, и, по-видимому, как раз в этот момент их экспертиза была окончена, потому что один сказал:

— Пьян без ума и честь такова.

И все побежали догонять возы.

Косым глазом я посмотрел, проходя, на человека, — у него за это время открылись глаза, и он сам, не шевелясь ни одним членом, мутно ими водил перед собой.

Я не чувствовал к нему никакого сострадания, но был доволен найденной формулой общежития, что для спасения гражданина не обязательно раскрывать себя на любовь к нему, это не обязательно, а вполне достаточно взять другого гражданина за шиворот и потрясти. В этом я увидел и здоровую этику Горького, но что Каляев это сделал своей Голгофой…

Тут я очень и очень задумался.


Чтобы не скучно было возвращаться по той же самой дороге, я завернул, пошел через киновию, где доживали монахи. Они были очень довольны, что у них родилась картошка. Мне кажется, если бы им кто-нибудь дал на год хлеба, они охотно бы променяли на <1 нрзб.>своего старого Бога. И так было странно видеть над их жилищем крест, ведь картошку и хлеб можно добывать без креста.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже