Слышал первое кукование. Пролетали все еще гуси. Цветет ольха (орешник еще не зацветал), и в оврагах еще можно видеть в свете жаркого уже солнца золотые сережки над тающим снегом. Я переходил поток по перекинутому бревнышку, опираясь на длинную ольховую жердь. На другой стороне нет олешника: вырубить не из чего, эту мою жердь перенесла потом на другую сторону какая-то девица и спрятала даже на свое возвращение. Хорошо был с собой топор.
Я шел при месяце, кругом везде, принимая свет месяца за восход, как обыкновенно, токовали тетерева. Когда свет зари стал усиливать свет, и тетерева усилили пение так, что весь горизонт был наполнен звуками этой колыбельной песни, похожей на бормотание ручейков, птицы пели, ручьи помогали, и так было с возрастающим светом, как будто все спешили убаюкать дитя, которому надо бы еще поспать, пока солнце не обогреет землю. Но когда свет зари совсем отделился от света луны, и птицы узнали, что они ошибались, принимая лунный свет за солнечный и так напрасно бормотали всю ночь, — вдруг они все остановились, колыбельная песня затихла, и проснулось дитя.
Я в это время был на вершине холма и, усталый, сел отдохнуть. Мне казалось, правда, это озорное дитя взбунтовалось и победило вокруг, покрыв живое белым морозом и обернув все лужи в розовые зеркала. Заяц, застигнутый светом, бросился бежать зря, не разбирая ни белого, ни черного. Потом, когда солнце определило свой непременный восход, стали сначала перечуфыкиваться, а потом и забормотали опять тетерева.
Когда солнце взошло и уже начало пригревать, вылетел лунь и стал охотиться за мышами, но лунь ошибся, земля вся была покрыта коркой льда, нечего делать, он сел на опушке хвойного леса прямо на сугробе и задремал так, что я очень близко подошел к нему, мне были не видны сзади его глаза, мне очень хотелось видеть, какие у него глаза, и потому я одной рукой придерживал бинокль у глаз, другой свободной рукой снял фуражку и так поклонился, лунь повернул ко мне голову, и я увидел на его беловатой голове с клювом хищника глаза: они были совершенно желтые. Он, белый большой, полетел вдоль опушки, то исчезая, то показываясь между елками.
Никакой мороз больше не может унять солнце, если оно восходит открыто и в тишине, прошло очень немного времени, весь мороз на ветках обдался росою, и лес, угреваемый солнцем, засверкал так же прекрасно, как после теплого дождя. Птицы это любят больше всего, и все от мала до велика начинают токовать. Весь воздух, казалось, дрожал, как в мареве, видимыми волнами от сотрясения его крыльями бесчисленных бекасов, от гуркования лесных голубей, бормотания тетеревей и удивительно прекрасного пения маленьких певчих дроздов, зябликов, зарянок и всякой малой пичуги. Я сел под елкой у лесной тропы и стал отманивать тетерок от токующего вблизи тетерева, две скоро прибежали ко мне, но поссорились по дороге, взлетели и помчались, одна догоняя другую, потом из кустов с поднятым для моментального выстрела вышел охотник и очень смутился, увидев меня вместо тетерева.
Редко бывает такое сильно-страстное певчее утро в лесу, и очень мало людей его знают, кроме нас, охотников, в большинстве случаев не умеющих выразить великую силу дарованного им счастья иначе, как только выстрелом в дичь, если нет дичи, в ворону-сороку, если нет вороны-сороки — просто в дерево или в свою собственную шапку. Они правы, как выразить это, если те, кому надо рассказывать, не имеют даже отдаленного представления о болотах и им совершенно недоступных лесах ранней весной: нет языка для них, нет человека, что же делать? и конец, спускает курок.
Но я не молод, и моя натура уже не может выносить бездушных убийств и бессмысленного грохота. Я и так оглушен этими звуками, ослеплен светом, переполнен счастьем, переходящим в тоску и потом в совершенное изнеможение без дум, без чувств. К счастью, в пении маленьких певчих дроздов, отлично перенимающих в неволе человеческую речь, я разобрал у одного в последнем колене провозглашенные на весь лес отчетливые человеческие, членораздельные звуки, слово это было настолько наше слово, что скоро прошли мои все сомнения: эта маленькая птичка была, наверно, в неволе, выучилась у людей выговаривать и потом перенесла это в лес. Но мало того, другие певчие дрозды научились выговаривать это слово, оно им, видно, очень понравилось и, может быть, оно уже очень давно выводилось здесь, поучая весь лес. Так я попал в лес, где птицы пели: люби, люби! Я не могу передать здесь это слово во всем его значении в лесу без музыки, надо себе представить всю музыку леса, аккомпанемент очень капризной мелодии дрозда и под конец сильный удар на