Пришвин связывает культуру и жизнь не только известным и продуктивным способом, когда жизнь с очевидностью является источником творчества, что не вызывает ни вопросов, ни удивления. Он самой своей жизнью и творчеством выражает столкновение народного, этнографического сознания, простой обывательской жизни с культурой.
В писательской среде он всегда если не странный, то уж точно необычный человек, который и выглядит, и ведет себя самобытно, не так как принято. Дело не только в том, что он появляется в редакции в сапогах и с рукописями в ягдташе — главное, что он человек свободный и не идеологизированный, не вписывающийся в парадигму противостояния «за или
Так или иначе, писателя не пугает «бездна бытия», он не только изучает народную жизнь, но и живет ею («В частных разрозненных явлениях уметь выслушивать ритм общего дела», «жить своей обыкновенной жизнью и записывать, как обыкновенная жизнь изменяется в связи с событиями»). В единстве писательского и человеческого переживания находит Пришвин оправдание себя как писателя — в такое-то время («не имею намерения просто обмануть рабочего человека сказкой во время досуга, а оживляю этой бумажной затеей и самую жизнь»).
Тавтология «оживлять жизнь» обнаруживает состояние жизни: нормальную жизнь не нужно «оживлять». Идея преображения жизни, уходящая корнями в культуру модерна, которую теперь разрабатывает государство, приводит жизнь к омертвению, окостенению, она застывает в каркасе лозунгов и идей — и свою задачу писатель видит в сохранении живой жизни.
Мироощущение Пришвина, несмотря на беспрецедентное идеологическое давление, агрессивное внедрение «нового» во все сферы жизни, катастрофическое изменение как жизни, так и самого человека («Смотришь, бывает, на человека и думаешь: что бы за человек он был, если бы марксизма не было») всегда ориентировано на неповторимость и уникальность — личности, события, «пролетающего мгновения» каждого дня, на развитие и изменение — идей, жизни, истории, на смысл происходящего, на разнообразие и движение мира.
Потому и в ситуации 1930–1931 гг. Пришвин всей глубиной своей натуры и культурной традиции, которая воспитала его, понимает, что вопреки окружающему, нужно жить и делать свое дело. Он уверен, что «место поэта в рабочем строю» во все времена остается неизменным («Сталину: Среди ограбленной России / Живу, бессильный властелин»).
Главное для Пришвина в эти годы — не бросить писательство, не уехать за границу, не покончить с собой (все это постоянно возникает в дневнике), а заниматься своим делом, «отстоять жизнь», то есть писать и, по возможности, выжить; это была его задача в современной культурной ситуации — труднейшая, и в то же время для него единственно возможная («ставка теперь не на сильную личность в широком творческом смысле слова, а на личность, которая выживает»).
В разговоре с художником Бостремом «ошибка» попавших в Соловки уподобляется «ошибке» Христовой (каждый уподобляется Христу), чье доверие и открытость не были поняты и привели к трагедии Распятия. И теперь происходит подобное («Самых хороших людей недосчитываешься»): жить открыто (по Христу) невозможно; чтобы отстоять жизнь (Христа) необходима маска, смысл надо скрывать и отстаивать тайно, будучи всегда готовым к расплате (Распятию). Так и церковь переводит на более понятный язык Христову тайну, прячет ее «обратно в организм, в природу» и говорит об этой же самой тайне прикровенно, символически. Вопреки реальности, которую Пришвин хорошо понимает, он пытается овладеть ситуацией и не сломаться, чтобы самому сознательно строить свое «творческое поведение» («самое главное, установление своей линии, какою бы ни было ценой, даже в последний момент ценой личины, т. е. "жизни"»). Так живут многие люди, окружающие писателя, так живет и он сам.