Претензионные нищие и самодовольные, и завистливые, и невежественные, организованные… В общем, мелочь, дрянь.
Начинаю рвать и болтать. Срочно принять меры к самоохране.
Ехал со мной юрист (вероятно из ГПУ), я с ним был очень откровенен и болтал без умолку. Он очень натасканный, но не умный и малообразованный еврей. Характеризовал наш строй, как беспримерный образец господства большинства. И вскоре затем раскрылся: «Почему бы не пожертвовать 5 миллионов для благополучия будущих ста?» Я отказался… Он сослался на войны. Я о них: «Бессознательно». Он: «Нет, вполне сознательно». Я: «По крайней мере, обывателям представлялись войны как несчастье, а теперь, — как сознательное действие. Обывателю трудно».
Думаю о Сергее Сергеиче. Он встретил меня во время обеда в Доме Печати. Страшно знакомое, типично профессорское лицо, маленький, но петушком выглядит, иронический человек. Первое мгновенье подумал на Анисимова, но потом, нет. Но кто же он? Был он так приветлив, что нельзя было не узнать. Я сделал вид, что узнал, и он мне напомнил, что последний раз виделись мы у него на квартире на Остоженке в 23 году. Еще он рассказывал, что написал две книжки. — О чем? — спросил я. — О политкаторжанах, — ответил он. Потом он о
И вот теперь все думаю, думаю: до того лицо это памятно, что прямо… представишь, и висит в воздухе, но больше ничего…
Мне приходилось рекомендовать его для возможности ему пообедать в Доме Печати.
— Вы его знаете? — спросил Зуев.
— Хорошо знаю, очень порядочный, очень, очень!
— Как его фамилия…
— Не могу вспомнить.
— Ну, чем занимается?
— Тоже не знаю.
— Что же вы знаете?
— Все знаю, только не могу почему-то сказать имя.
В четверг 12-го Бострем начал писать сову. Что-то будет? Ведь при малейшем отступлении от фотографии, которая открыла нам такую действительность, сова будет казаться произвольно очеловеченной. Если же, наоборот, будет сохранена фотографичность, что же останется от «беспредметника».
Я себе так представляю истоки беспредметной живописи. Вот я по дарованию своему художник-живописец, но внешних средств писания нет у меня, и я этот дар свой выражаю не красками и линиями, а словами, я писатель. Так бывает, музыкант перемещается в живопись, и уж он непременно стремится музыкально располагать свои краски, «беспредметно». Бострем прямо и называет картины свои «симфониями».
Я не успел закончить свое рассуждение, как явился Бострем с готовой картиной: он ее сегодня в 3 ч. утра начал, в 12 д. кончил и отделывал до вечера.
Мы долго беседовали об искусстве и последние заключительные слова о создании чего-нибудь нового были: «надо жить иначе».
И тем одуванчики были милы, что свою человеческую жизнь узнавал я в них, тоже так эфемерна! Я сделал множество снимков, как бы предчувствуя их близкий конец. И очень хорошо, что снял много раз, а то при неудаче пришлось бы ждать их еще год и кто знает? дождался бы сам…
К вечеру начался вихрь, бушевал всю ночь. А утром не было ни одного одуванчика. Как же хорошо, что снял их с запасом, а то при неудаче пришлось бы ждать их целый год, и кто знает? Уцелел бы в этот долгий год я-то сам.
К вечеру поднялась буря, и утром не было ни одного одуванчика.
По пути на почту влево от полотна ж. д. над Вифанией была синяя плотная туча, справа над городом сияло летнее солнце. Я думал, это уходящая туча, но когда возвращался, увидел, что туча двигалась к нам. Где-то был уже дождь, через полосы сзади черно-синей тучи виднелись дальше прекрасно-сияющие края… Туча нас краем задела и то, что пролилось, можно было назвать почти дождем.
О беспредметном искусстве.
Всякий предмет с нашей человеческой точки зрения есть воплощение добра или зла, предмет — образ бытия какого-нибудь духа. Беспредметник хочет писать о самом духе… Это возможно путем святости («жить иначе»).
Быт умирал, и с ним отмирали художники-бытовики, новые художники остались без быта, «без предмета».
В сущности, я всегда был беспредметником, потому что…