Читаем Дневники 1930-1931 полностью

Никогда весной не был я таким гражданином как теперь: мысль о гибнущей родине, постоянная тоска не забывается ни при каких восторгах, напротив, все эти ручейки из-под снега, песенки жаворонок или зябликов, молодая звезда на заре — все это каким-то образом непременно возвращает к убийственной росстани: жить до смерти в полунищите среди нищих озлобленно воспитанных на идее классовой борьбы, или отдаться в плен чужих людей, которые с иностранной точки зрения взвесят твою жизнь и установят ее небольшую международную значимость…


Снегами вылез я к соснам на княжеской вырубке, где прошлый год мы зачем-то оставили на березовом пне монету. Я ошибся, сосны были не те. Искать, лазить по снегу не захотелось. Я стал на ближайшую полянку, где были редкие березки, большие проталины и слышалось непрерывное бормотание ручья. Столько лет подряд ранней весной я погружался в этот полусон в лесу перед закатом! Мысль о гибнущей родине с требованием ответа: «стоять за свое безобразие или начинать приучать себя к чужому хозяину?» была написана черным по белому и не уничтожила основное чувство природы, как буквы, вырезанные на белой коре, не мешают березе расти. Когда солнце, спускаясь, коснулось леса, и свет ущемился, я услышал всего один только раз пропела ночная птица свою «Сплю!» и замолкла. Я вспомнил тогда, что прошлый год на первой тяге, когда мы положили на пень монету, сплюшка ныла неустанно и тоже влево от солнца. «Она, — подумал я, — на том же самом месте, быть может, на том же самом дереве». На случай крикнул я князю наше условное: «Гоп, гоп!» и он мне отозвался тоже в той стороне, где крикнула сплюшка. Я пошел туда и сказал князю о сплюшке: на том, мол, самом месте, где прошлый год. — Это что! — ответил он, — вон там за ручьем, когда я подходил, вспомнились мне заячьи катушки, виденные мной прошлый год возле этого пня и я подумал: «был ли заяц и этой зимой у пня, где я постоянно сижу на тяге?» вдруг смотрю, на снегу два желтых пятна от рябчиков и точно на том же месте, где были прошлый год, потом я перешел ручей и тетерка вылетела из-под того же самого куста, как прошлый год, у березового пня увидел я заячьи шарики, потом крикнула один раз сплюшка на том самом дереве, и вслед за тем вы крикнули, и я вспомнил о монете. Вот она лежит!

Целый год под летним солнцем, осенним дождем и потом заваленная, глубоко покрытая в снегу пролежала монета и вытаяла теперь вся черная…

Стало сильно морозить. Вальдшнепов не было. Мы пошли домой, и я сказал князю:

— Что со мной случилось в этом году, не могу отогнать от себя одну печальную мысль…

— Теперь все подавлены, — сказал он, — решительно все.

И тут я прислушался к себе и попробовал сделать себя понятным князю:

— Заболей я какой-нибудь смертельной болезнью, жена моя Ефрос. Павл. непременно бы на первых порах сделала меня самого виновником: «говорила я тебе, не выставляй так рано окон, не ешь грибов, не ходи по лавке» или что-нибудь в этом же роде. Очень возможно, что и я сам бы признал свою вину, и, во всяком случае, в тот момент, когда болезнь даст отдых, порадовался бы людям и жизни всей вообще: «ну, умираю и умру, так надо, а все-таки, ну как же славно они живут». Так вот это состояние легче и во всяком случае как-то достойней, как теперь: я здоров, как бык, в полном расцвете своего таланта, а родина, умирая, проходит мимо и ей не до тебя. Так вот что хочу я сказать: лучше мне, лучше умереть самому и в хорошие мужественные минуты радоваться, что жизнь остается хорошая, чем самому оставаться и думать, что жизнь, заключенная в понятие «родина», проходит. Нет ничего печальней одинокого дерева на вырубке…


Забили нас «родиной» в гимназии, и только теперь раскрывается это понятие во всем его значении: родина — это от рода; пусть сам «род» свой какой-нибудь неприятный, и родство среди людей не удалось, все равно: эта сила сродства воплощается в чем-нибудь и как возможность какого-то счастья, быть может, и не для себя самого, а так в смысле уверенности, что есть оно где-то, кому-то — светит звездочкой, или раскрывается в почках или бормочет ручейком…

Слышу, понимаю и знаю, что есть какая-то жизнь идей вне «рода» и родины. Но тоже знаю, что некогда идея эта была тоже в брюхе рода и трудно рожалась. Кто-то стал наследником этой идеи. Быть может, он со снисходительным состраданием с высоты глядит, как мы в крови и слезах утробы, барахтаясь, с криком и болью выбиваемся на свет…


12 Апреля. После этой светлой недели (или больше) впервые утро показалось с огромными дождевыми облаками…

Пусть люди добыли хлеб и молятся усердно Богу, словом, все у них будет и в полном порядке. И все-таки, если нет у них игрушки, нет досуга играть и забываться в игре иногда совершенно, то вся эта деловая и умная жизнь ни к чему, и в этом уме не будет смысла. Значит, мы, артисты, призваны дать людям радость игры против необходимости умереть. Верность мысли моей свидетельствую памятниками искусства всех народов…

Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники

Дневники: 1925–1930
Дневники: 1925–1930

Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Дневники: 1920–1924
Дневники: 1920–1924

Годы, которые охватывает второй том дневников, были решающим периодом в становлении Вирджинии Вулф как писательницы. В романе «Комната Джейкоба» она еще больше углубилась в свой новый подход к написанию прозы, что в итоге позволило ей создать один из шедевров литературы – «Миссис Дэллоуэй». Параллельно Вирджиния писала серию критических эссе для сборника «Обыкновенный читатель». Кроме того, в 1920–1924 гг. она опубликовала более сотни статей и рецензий.Вирджиния рассказывает о том, каких усилий требует от нее писательство («оно требует напряжения каждого нерва»); размышляет о чувствительности к критике («мне лучше перестать обращать внимание… это порождает дискомфорт»); признается в сильном чувстве соперничества с Кэтрин Мэнсфилд («чем больше ее хвалят, тем больше я убеждаюсь, что она плоха»). После чаепитий Вирджиния записывает слова гостей: Т.С. Элиота, Бертрана Рассела, Литтона Стрэйчи – и описывает свои впечатления от новой подруги Виты Сэквилл-Уэст.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное