Вчера дети на кухне рассматривали телефонную книжку, находили такие фамилии, как Жаба, Бобр, Жук, Мышь, Окунь, и хохотали до колик. Особенно Боба — изумительный мастер смеяться! «Дети капитана Гранта» он кончил, теперь читает Андерсена, но хочет еще какую-нб. «приключенческую книгу». Я пробовал увлечь его «Одиссеей» — нет, он слушал — но и только. Сегодня вечером я загляделся на месяц, и мне показалось, что Маша непременно должна сегодня родить: что-то такое в природе. Мы сейчас с ней обо всем переговорили — и вот она позвала меня в свою комнату — дрожит от озноба: «Тебе, К. И., придется ехать(?) за ней» (за акушоркой). Женя топит в ее комнате печку. Я сижу в своей комнате и смотрю в окно на пронзительный месяц. Буду читать былины. У Жени прелестное, вдохновенное, торжественное лицо. На днях обнаружилось, что у Жени есть альбом, куда ее братья и сестры писали ей корявые стишки. Нужно будет и мне сочинить ей какие-нб. стишки. Боба сегодня весь день возился с лопатой — расчищал снег, проделывал ручейки — неужели о моем будущем сыне (Гржебин клянется, что это будет дочь), неужели о нем будущие историки будут писать: род. 23 февр. 1920 г. в 2 часа ночи, скончался 9 ноября 1985 года. Как дико: я, я не доживу ни за что до 1985 года, а ему в эту пору будет всего лишь 65 лет. Он будет не старше Сологуба. Кстати: сегодня в Доме Литераторов «Вечер Сологуба». На всех заборах афиши. Ах какой сегодня ветер — диккенсовский. С далеких снежных полей — идешь из-за угла, а тебя гонит назад, и ты скользишь по обледенелому тротуару задом, задом, задом. Близится торжественный миг: иду за говорливой аку- шоркой. Хорошо, что в доме все есть: и хлеб, и чай, и сахар, и сухари, и картошка, и дрова — акушорки любят попить и поесть. Бегу за Мартой Фердинандовной.
Вот я и вернулся. Руки еще дрожат: нес тяжелые чемоданы Марты Фердинандовны: она впереди, махая руками, вправо-влево, вправо-влево! Проходя мимо белого дома: «Здесь меня тоже ждут — не сегодня-завтра… Нарышкины!»
Изумительно, что я ее нашел: не видно номеров 1920
на домах. По интуиции отыскал № 39-й, но где же квартира вторая? Позвонил в 17-ю, выругали; позвонил в 4-ю, какая-то иностранка объяснила, но путанно. Я пришел — длинногу- бая старуха зажгла лучину. — Теперь около 2-х ч. ночи. Марья Борис. в белой косынке сидит на диванчике. Боба спит у меня. Всюду свет. Топится плита. Из-за двери слышен Машкин смех. Что, если это ложная тревога? Теперь 4-й час. Пишу примечания к гржебинскому изданию Некрасова. Акушорке готовят кофей. 6 /2 ч. «Я клубышком каталася, я червышком свивалася» — схватки ежесекундные — меня разбудили через 1/4 часа после того, как я заснул: бегу за проф. Якобцевым. Телефон — слышно как два. Крик петуха — откуда? 8 1/2 часов, только что вернувшись с проф. Якобцевым — я переменил мокрый сапог на валенок — и стою на кухне — вдруг хрюкающий вопль — и плач-мяуканье: мяу — голос доктора: дочка! Коля входит на кухню: девочка! У меня никаких чувств: слушаю плач — и ничего.
29 февраля. 1920. Как скоро забываются сны. Сегодня всю ночь мне снилось, как моя мама выходила замуж за присяжного поверенного Богомольца — я пережил столько чувств, и вот теперь забыл все решительно! Только и помню, как открываются двери и куда-то, в очень людное место входят об руку жених и невеста! Помню свое лицо — в это время! Пишу для Гржебина краткую биографию Некрасова. Очень легко.
Гумилев (Оцупу): «О! Каплун — это аристократический дом! Это тебе не герцогиня Лейхтенбергская».
15 марта 1920. На днях скончалась Ольга Ивановна Дориоме- дова, мать Марьи Константиновны Гржебиной. Я был на панихиде. Анненкова попросили нарисовать покойницу. Он встал у гроба, за шкафом, так что его никто не видел; я глянул, вижу: плачет. Рисует и плачет. Слезы капают на рисунок! Я подошел, ему стало стыдно. «О, какая милая, милая была бабушка!» — сказал он, как бы извиняясь.
20 марта. Скончался Федор Дмитриевич Батюшков. В последнее время он был очень плох: колит, ноги не действовали, и вечно за ним тянулись какие-то тряпки, подтяжки, вечно незастегну- ты брюки, — весь запыленный, руки грязные. В последний раз мы с ним разговорились неделю назад, он сказал: мне бы только на две недели отдохнуть в больнице, полежать, и я стану другим человеком. Бедный, вежливый, благородный, деликатнейший,
1920 джентльменнейший изо всей нашей коллегии.
Я помню его почти молодым: он был влюблен в Марию Карловну Куприну. Та над ним трунила — и брала взаймы деньги для журнала «Мир Божий». (Батюшков был членом редакции.) Он закладывал имения — и давал, давал, давал. Помню вечера у Марии Карловны: она чуть-чуть пьяная, с голой шеей, двадцатишестилетняя и вокруг нее трое влюбленных: Иорданский, Цен- ский и Батюшков. Иорданский отнесся к делу просто — и сразу стал хозяином положения, а Батюшков приходил, вздыхал, сидел, молчал, выпивал десять стаканов чаю — и уходил. Дворянин! Писал он вязко, тинно, тягуче, но был образован и знал много.