Затем вяло (держась за материал) стал говорить об издании книги «Правда о религии в России», литчастью которой он заведовал. Перед его отъездом Сталин прочел книгу и вместо десятитысячного тиража, как предполагалось раньше, приказал печатать сто тысяч.
Оживился он два раза: когда стал говорить о своей и моей машинах, разломанных Павленкою, и когда Тамара вернула жене его долг — 1000 рублей.
Сегодня получили первый гонорар за роман — 8 тысяч рублей. Тамара грустила, что за одно издание, а я был страшно рад, что этой книгой смог наконец заработать.
В столовой подошел Луков. «Пархоменко» продан в Англию. Из Ташкента в Москву затребовали копии фильма, видимо, для того, чтобы озвучивать его в Москве.
Вирта подтвердил слух, что 6-го немцы действительно зверски разбомбили Саратов. А жена Федина писала, что Костя уехал туда. Бедный Костя, мало ему московских бомбежек!
16-е [VII]. Четверг.
Сообщение о взятии Миллерова и Богучара. Луганск отрезан?
Жанна Финн{240}, наша соседка, говоря по телефону с Москвой, сказала, что Валя (жена Е. Петрова) давно бы встала с постели, но боится выйти, такое у нее ужасное окружение в доме.
Какова?
Приблизительно то же, что говорил Фадеев, когда обвинял меня в дезертирстве из Куйбышева. Им бедным так трудно выйти в люди!..
Закончил чтение отрывков романа в Союзе писателей. К удивлению крайнему, роман встретили необыкновенно радушно. Сравнивали даже с Л. Толстым. Если хоть на четверть эти оценки будут и при выходе романа, я буду и тогда доволен. Я думаю, что, как и прежние мои работы, эта будет запрещена (под благовидным предлогом), или замолчена, или же напишут, что я переписываю себя. В заслугу ставили, что я «дал дыхание времени», описал никому не удававшийся образ большевика, а равно, тоже не удававшийся, завода. — Ну что же, теперь бог даст, я окончу «Кремль» и так как (хотя болей и не чувствую) я все же ощущаю на себе дыхание смерти, то после «Кремля» и «Судьи у дверей» (судья-то ко мне идет!) можно подвести баланс жизни. Конечно, создавая ее, я думал, что она будет красивее, — но и за то, что получил, — спасибо! В конце концов, для жизни одного человека я сделал достаточно. Будь бы у меня тот ум, который я сейчас имею, лет двадцать тому назад, я был бы Бальзаком, а теперь я разве что Бурже.
17-е [VII]. Пятница.
Ну, я понимаю, можно отступать войскам, когда немцы лучше вооружены и обладают лучшей тяговой силой, — но почему же нам — специалистам агитации, отступать в агитации перед немцами? Сегодня передавали жалкий лепет Информбюро о немецких и наших потерях за два месяца: с 15-го мая по 15 июля. И оказывается, лепет этот вызван немецким сообщением! Неужели мы не могли перебить заранее этого сообщения? Неужели не могли сообщить о потерях немцев, а они, конечно, много теряют! Какая-то постыдная узда сковала наши губы и мы бормочем, не имея слова, мы, обладатели действительно великого языка! Несчастная Россия.
Вчера Лежнев выразил желание видеть в романе отрицательное. Я столько видел и вижу этого отрицательного, что уже не могу писать об этом.
Пришел Жанно{241}. Он писал в чех[ословацкую] армию, желая туда поступить. Ему отказали, так как он польский подданный. А ему противно к полякам. Между поляками и нами — охлаждение. Мы не пускаем в Польскую армию евреев, украинцев и белорусов. «Позвольте, — говорят поляки, — мы тогда не будем принимать никого!» Посол Кот уехал. Жанно говорит, что намечается охлаждение с Англией. Они хотят, чтобы Россия победила, но не вышла победителем, намерены пропустить немцев до Волги — пусть застрянут. Баку же будут охранять те семь тысяч самолетов, что сконцентрированы в Каире. Оккупация Кавказа и Средней Азии?
Еврей из Лодзи, живущий в Ашхабаде, сказал о нас:
— Они дети! они не понимают, что такое коммерция! Жанно говорит:
— Я рвался в Среднюю Азию больше чем в Африку. Но теперь я не вижу Азии. У меня такое же впечатление, как у солдата, который прошел 800 км. Знакомый, две недели назад приехавший из Ленинграда, рассказывал, что в феврале был день, когда в Ленинграде умерло от голода 30.000 человек, — и это только зарегистрированных! И люди все-таки не эвакуируются, потому что им не жаль города, а жаль квартиры… А мне все равно… Ведь катаклизм мировой. И неужели мы не изменимся?
Затем мы шли по Пушкинской и говорили об искусстве. Какое оно должно быть? Гуманистическое?
— Будет покой, довольство, и главное — тишина, потому что самое ужасное в этой войне — гул. Будет покой работы! — сказал я.
И Жанно согласился.