«Ты спросишь, что должен сделать, сын мой, чтобы быть счастливым? Я скажу тебе: бороться… бороться, пока сил твоих хватит, пока рука твоя поднимается, а глаз видит кругом. Все, что можешь сделать врагам твоим, делай. Делай с отвагой, с юным задором, страстно делай. Нет средства такого, от которого ты мог бы отказаться… А цель твоя — счастье. Любовь людей, их жизнь, их свобода. И цель твоя — братство и равенство. Там нет ни богатых, ни бедных, там все равны и свободны: не только на языке, но свободны, как птицы, как люди… Сын мой, разве не чувствуешь ты наслаждения, что рожден для этого подвига? В дыму фабрик, где все существо человека наполнено грохотом машин, свистом и шлепаньем, лязгом цепей… не родится в тебе жажда борьбы, не загорится она красным пламенем надежды на черном небе твоей жизни? Разве невзгоды, боль, обида не вливают в тебя новые надежды, озаряющие твой тернистый путь радостью?»
«У тебя есть будущее… Оно ждет, чтобы в него вошли. Все раны тела залечатся. Там все обиды и горести забудутся… Это счастье ты создаешь не только для тебя, это счастье не только твое, но счастье всех людей.
Так радуйся же, сын… Что бы тебя ни постигло в жизни, какие бы угрюмые дни ни обрушились, ты идешь дальше, на этом не останавливаться; чем сильнее возненавидишь твоих врагов, чем больше нанесешь им вреда, тем скорее достигнешь другого счастья — социализма. Потому что чем труднее будет жить, чем жестче будут обиды, тем сильнее будешь ненавидеть, тем скорее разрушишь то, что стоит на твоем пути, — твоего господина, тирана, повелителя — капитал.
Так помни же, сын, у тебя есть одно дело — борьба, одна надежда — победа, одна радость жизни — ненависть к врагу, все хорошо, что ведет к победе.
Все хорошо, что осуществит социализм. И только в борьбе ты будешь счастлив и обретешь улыбку в суровые, черные дни жизни и, быть может, на одре старости».
«Было темно, сыро, и лишь фонари своим золотым светом отвлекали внимание. Молодой 18-летний юноша пробирался вдоль стены, согнувшись, стараясь идти быстро. Там шла стрельба, изредка рявкало орудие, и каждый раз внутри вздрагивало. «Сейчас попадет в лоб — и готово…» Трещал пулемет. Было пустынно и безлюдно. И трамвайные проволоки обвисали клочьями.
Маленькие фигурки детей, согнувшись, прильнули к окнам полуподвалов. Улицу обстреливали юнкера, а они вышли строить баррикады и теперь ждали заслона.
И было все просто и понятно. Те же улицы, та же городская ночь с цепочкой уходящих фонарей, и молчаливые дома, и серая мостовая, блестящая мокротой, все было, все на месте, как полагается, а тебя, тебя и нет. И ноги, и грудь, и все тело развалились и шли сами, а мысль и созерцание сами по себе. Страха не было.
«Что же случилось? — мелькали обрывки мыслей. — Человек идет на человека… Я буду стрелять… И в меня будут стрелять, и я обрадуюсь, когда убью…»
«Не один человек, но всё вместе есть причина зла, и имя ему Капитализм.
И сейчас я иду и убиваю этот… этот… как его!>
Что-то жигануло в грудь. В глазах мелькнула улица, и дома полетели вверх… Зажглось в затылке.
А когда К. открыл глаза, перед ним стояло далекое и чужое небо и назойливо въедался в зрение край крыши. В груди нестерпимо жгло, и болел затылок.