Зрение обостряется. Город – что Москва «Войны и мира», где она, была ли вообще! Сейчас виден сплошной ад, другой полюс крестьянского ада, – и ужасно, что оба полюса собственно один другого стоят, оба живут за счет друг друга, выхода нет ни там ни здесь.
Вонь, камни, роскошь, нищета. Разврат. Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать их оргию, и пируют. Народу больше нечего делать, как, пользуясь страстями этих людей, выманивать у них назад награбленное. Мужики на это ловчее. Бабы дома, мужики трут полы и тела в банях, возят извозчиками. – (49, 58)
Разница между крестьянством и городскими пожалуй та, что село – целый мир, открытый и не только приспосабливающийся, тогда как город уже окончательно определился и свободы движения в его сложившемся устройстве уже нет, окостенение необратимо. Русский крестьянин – Робинзон (дневник 30.1.1906[110]
), он еще только обстраивается. Но, с другой стороны, Толстой прислушивается и записывает – значит верит – пророчество старого балалаечника на конке об уже гибели крестьянства:«огненной паутиной всю землю опутают, крестьяне отойдут, и земле матушке покоя не дадут» (18/30.3.1884 // 49, 6)
Свой собственно теперь только один, княжеский сын, отказавшийся от того даже, что есть и у бедных. Продолжение той же записи:
Николай Федорыч – святой. Каморка. Исполнять! – Это само собой разумеется. – Не хочет жалованья. Нет белья, нет постели. – (49, 58)
Один свой. А спорят, какие отношения у Толстого к Фету, Тургеневу.
22 августа, наоборот, Тургенев в Ясной поляне, показывает, как в Париже танцуют «старый канкан». Три слова в дневнике:
Тургенев cancan. Грустно.
Этот Тургенев мало выделяется из пирующей оргии. И не случайное сходство записей Толстого с советами опытного, старого афонского аскета.