Что, собственно, с нами или со мной произошло. Что-то важное. Мы, вернее я не вынес свободы
в трактовке Дильтея. Возможно, это трактовка шире, чем Дильтея. Возможно, это вообще западная трактовка или, вернее, трактовка, которая считается западной. Оставляя эту территориальную приписку нерешенной (или она в принципе нерешаемая), будем отвечать только за то, что случилось: разделения мира на природу, в которой существует причинная зависимость, и дух, в котором спонтанность, мы почему-то не приняли. Я подчеркиваю: почему-то. Такие вещи, как настроение, как принадлежность к восточноевропейской равнине, вступили в действие. Мы не опровергли Дильтея: мы бежали от него как от неуютного в уютное, как от чужого в свое к Толстому. А в Толстом, именно по противоположности чужому, мы бросились как к своему к интуиции необходимости, одинаково сковавшей всё. Для свободы выбора между одной и другой данностью, для свободы передвижения по метрике у нас осталась только роль засорения необходимого своего и загораживания его бесконечной перспективы, в которой увлекающая неостанавливающаяся сродность своего возрастает и с ней увеличивается обязательность (необходимость) этого увлечения.Томас Манн в длинной статье 1922 года «Гёте и Толстой. Фрагменты к проблеме гуманизма», явно не посочувствовавший бы нам и явно не присоединяющийся здесь
к Гёте, сближающий его в этом отношении с Толстым, называет настроение Гёте, или их обоих, «демонический детерминизм». Гёте на Западе стоит на нашей стороне. Наше непринятие дильтеевской свободы имеет параллель в гётевском непринятии Шиллера, «певца высочайшей свободы». Никакое нагромождение давления и угроз не помеха для шиллеровской свободы, она хочет грозы, чтобы полнее был восторг ее абсолютной независимости и непреклонности. Радость героя, всегда свободного выполнить свой долг, у Шиллера – для Гёте слишком соблазнительная, потому что слишком легко и со временем всё проще смерть привлекается для последнего обеспечения этой свободы. Гёте: «Я с глубочайшим уважением отношусь к категорическому императиву, я знаю, сколько добра он может принести, но не нужно злоупотреблять им, иначе эта идея идеальной свободы не доведет нас до добра»[34].В открытом противлении Шиллеру Гёте. Томас Манн: «Пантеистическая необходимость была основным ощущением его бытия. [Пантеистическая
у Томаса Манна штамп, он Спинозу будет называть пантеистом, но мы будем следить не за лексикой, а за делом. Не будем придираться к писателю, что он берет расхожий язык университетской философии. Не упустим и нашу тему, Толстой. Что здесь говорит Томас Манн, он относит и к Толстому.] Мало сказать, что он не верил в свободу воли, он полностью отрицал это понятие, он отвергал самую возможность ее. „Мы подчиняемся законам природы, – говорил Гёте, – даже когда восстаем против них; мы действуем заодно с природой, даже когда нам хочется действовать против нее“. Окружающие часто ощущали этот демонической детерминизм, исходивший от его личности. Его звали „одержимым“, которому не дано поступать по собственной воле»[35]. Я не думаю, что Томас Манн прав, когда ищет и, ему кажется, отыскивает у Гёте «благородный жест» преклонения перед аристократизмом свободы. Боюсь, для Томаса Манна слишком само собой разумеется то, что я назвал дильтеевской свободой. Он конформируется с общезападным гуманизмом-индивидуализмом-идеализмом: «Ибо что такое „пошлое“? Не что иное, как природа с точки зрения духа и свободы. Ведь свобода – это дух, освобождение от природы, бунт против нее; но, с другой стороны, свобода это и есть гуманность, понимаемая как эмансипация от природы и от всех ее уз, если воспринимать эту эмансипацию как подлинно человечную и достойную человека» (527). В продолжении этой цитаты мы сейчас окажемся во вполне дильтеевском пейзаже. «Проблема аристократизма сливается здесь с проблемой человеческого величия! Что аристократичнее и достойнее человека: свобода или зависимость, воля или послушание, нравственное или наивное? Если мы отказываемся ответить на этот вопрос, то лишь вследствие убеждения, что на него вообще никогда не будет дано окончательного ответа»[36]. Два ряда, ряд природы и ряд духа, увековечены.Гёте и Толстой и не узаконили бы вечность этих двух рядов, и вообще не увидели бы здесь вопроса или проблемы. Томас Манн мне кажется правее, когда, чуть непоследовательно, рядом с предположением, что у Гёте было всё-таки преклонение перед аристократизмом свободы, пишет: «Его теллурическая зависимость от природы проявлялась, например, в такой чувствительности к погоде, что он сам называл себя „точнейшим барометром“, однако у нас нет
оснований предполагать, что он когда-нибудь воспринимал эту свою зависимость, в сущности взаимозависимость, как нечто унизительное для своей личности, что воля его когда-либо восставала против нее»[37].