Мы не будем смотреть со стороны на зверя, нам кажется, что в его сторону нас ведет единственная необходимость своего. Но в диком лесу и в океане Толстого и Гёте страшно, мы туда не можем, наше тело будет там разодрано. Но есть другой путь, чем разделять и властвовать, разделить мир на два и научиться смотреть со стороны.
Тогда окажется, что отгадывать, нигилист или христианин был Гёте или Толстой, не наше дело, и мы вовсе не должны подражать Горькому, который и тоже сравнивал Толстого с морем, и пытался со своими духовидческими средствами проникнуть в неопределенное «нечто», которое ему, проницательному Горькому, «кажется чем-то вроде „отрицания всех утверждений“ – глубочайшим и злейшим нигилизмом, который вырос на почве бесконечного, ничем не устранимого отчаяния и одиночества, вероятно никем до этого человека не испытанного с такой страшной ясностью»[43]
. Глубоко? Кто скажет что не глубоко, если названы такие слова, глубочайший нигилизм, злейшее отчаяние. Верно? Да хотя бы и верно, нам какое дело? Нам ведь Толстой и Гёте дали не блюдо из выделений своего ума, а дом, в котором можно жить. Поэтому и эстетические восторги Горького – «он … показался мне древним ожившим камнем… море – часть его души, и всё вокруг от него, из него… в задумчивой неподвижности старика почудилось нечто вещее, чародейское»[44] – похожи на этнографический интерес жильца к печнику, который серьезно опасается, что жилец не управится с хозяйством и спалит дом. Горький дикарь, бродяга. Бродяге Горькому Толстой со всеми своими постройками и был нужен только как материал, чтобы согреться, удобный тем, что собрано его много и в одно место.Когда Томас Манн вникает в Толстого, то он и нас заражает своей двойственностью: мы не знаем, мрачные бездны, угаданные им в великом человеке, они что, делают в его глазах эти постройки соблазнительной ловушкой, так что осваиваешься в них и впитываешь яд? Или вовсе нет? Или всё-таки отчасти яд, и не совсем? Читаем:
Величие и одиночество Толстого носят характер первобытного язычества, первозданной стихии, существовавшей задолго до возникновения цивилизации. В нём отсутствует гуманный, человеческий элемент. Этот всезнающий, связанный со всей природой, погруженный в раздумье старец […] пробуждает в нас сумеречный, дочеловечески жуткий мир ощущений, пространства и рун […]. Гуманистическая божественность Гёте совершенно явно принимает какие-то иные черты, чем глыбистая, первобытно-языческая божественность Толстого […] А всё-таки в их сокровенной глубине таится нечто общее, а всё-таки и в Гёте присутствует это стихийное, темное, дочеловеческое, хаотически-злобное, таящее в себе дьявольское отрицание[45]
.Дьявол и Бог названы. Поневоле хорошо подумаешь об определенности Церкви, для которой дьявол анафема, а Бог благословен. Тут, для гуманиста Томаса Манна, дьявол, Бог, отчаяние, нигилизм, пантеизм – не вещи, а лексика. Ею он рисует портрет Толстого и Гёте,