Возникает раздор, в этой собственно не очень большой и случайно выхваченной клеточке жизни, но в других клеточках то же, раздор. В чем дело. Что делать. Распутать, разорвать, взорвать. Честный ход только один: не убегая, не изменяя месту, проложить путь откровениям, они безусловно обещают своей великостью спасение. То, что если один находит настоящий выход из лабиринта (расписание, когда оно вписано в природу, приложено к ней, становится лабиринтом), то спасены все, делает задачу большой, тоже великой, и единственно интересной. Потому что действуют сверхсилы, божественное, среди них захватывающая интрига, косность, полный провал и немыслимый успех. На этом большом поле, такого размаха, человеческие соображения и расчеты становятся жалкой кустарщиной, собственно смешной. Толстой имеет уверенное презрение к манипуляциям, усилиям рассудочно склеить раздор. Игра идет на хорошем уровне, он принимать частные, условные меры не хочет. Он пишет не для того чтобы самому измениться, совершенствоваться. Точнее сказать, к тому, который хочет изменить себя, мечтает исправить жизнь, дневник стоит наблюдателем.
Вообще всё на-меренное плохо достает до размаха события. Остается на мели и личный бог.
Что такое Бог, представляемый себе так ясно, что можно просить Его, сообщаться с Ним? Ежели я и представляю себе такого, то Он теряет для меня всякое величие. Бог, которого можно просить и которому можно служить, есть выражение слабости ума. Тем-то Он Бог, что всё Его существо я не могу представить себе. Да Он и не существо, Он закон и сила. Пусть останется эта страничка памятником моего убеждения в силе ума (1.2.1860).
Последняя фраза, «пусть останется эта страничка памятником моего убеждения в силе ума», принадлежит к тому же типу отметки о важности прошедшего через пишущего откровения, как приписанная фраза к цитированному сну-откровению об относительности преступления («Как это было велико, когда я с этой мыслью проснулся ночью!»). Под «силой ума» имеется в виду сила, которую Толстой знает, угадывает в себе. «Я вырос ужасно большой» (30.12.1862), «ужасно» здесь сказано также и в прямом смысле. Образованный, представленный бог в этом пейзаже блекнет. Поскольку ничего громаднее открывшейся мощи ума не усматривается, великий Бог не может быть вне ее, Он в ее размахе, от Его приближения должно так же перехватывать дыхание и так же всё повертываться, как от откровений. Бог и человек не два, как два полюса не два, как отрицательное и положительное электричество не два электричества. Во всяком случае не так, что с одной стороны моя личность, с другой стороны Его личность. Так муж и жена в хорошей семье приближаются к тому чтобы быть одним.
Они касаются
2 июля 1860-го отплывает из Петербурга в Штеттин, в Германии изучает особенно школы, читает много нового западного, и по поводу Wilhelm Heinrich Riehl (1823–1897, профессор Мюнхенского университета), сборник статей Kulturstudien aus drei Jahrhunderten, записывает 12/24.8.1860:
Консерватизм невозможен. Нужны более общие идеи чем идеи организмов государства — идеи поэзии, и ее не уловишь в Америке и в образующейся новой Европе.
В ноябре он из Германии в Италии, пережив смерть брата Николая в Гиере 20.11.1860, «Николинькина смерть самое сильное впечатление в моей жизни» (13.10.1860); кроме того, братья умирают от туберкулеза, его признаки Толстой видит и у себя. Из Италии он будет к ранней весне 1861-го в Париже и потом Брюсселе, потом в Германии, и 12.4.1861 русская граница, возвращение после девяти месяцев на Западе, есть когда и о чем подумать. Прочитаем последние три записи, они связаны, в дневнике 1860 года с промежутком в 4 дня между 29 октября/10 ноября и 1/13 ноября: