Особенность религиозного сознания Толстого позднего периода заключалась в жестком рационализме веры, в преобладании рассудка над чувством. Чем резче выражалась сознательная установка с определенным идейным содержанием, тем настойчивее бессознательное стремилось скорректировать ее. В дневнике последовательно зафиксирована компенсаторная функция снов, виденных Толстым в короткий промежуток времени послекризисного периода: «24 мая 1889 г. <…> нужно дело. Не общение душ нужно <…> а во всякое число нужно сходиться в одном <…> в непризнании Церкви, Государства, Собственности <…> Не конгрессы мирные нужны, а непокорение солдатству каждого» (50, 85); «25 мая 1889 г. <…> Во сне видел, что я взят в солдаты и подчиняюсь одежде, вставанию и т. п., но чувствую, что сейчас потребуют присяги и я откажусь, и тут же думаю, что должен отказаться и от учения <…>» (с. 85).
Жизнь в постоянном душевном напряжении, в состоянии, когда учение не находило сочувствия со стороны семьи, способствовала обострению невротических симптомов. Обращение к дневнику в таких случаях давало выход части накопившейся психической энергии, объективировало душевные конфликты, не давало им уйти в глубину подсознания. Однако жесткость сознательной установки нередко провоцировала приток бессознательного. Оно заявляло о себе двумя типами снов невротического характера. Один из них прямо указывал на неконтролируемую сознанием часть психики, которая стихийно выплескивает энергию: «21 <сентября 1889 г.> Ночью кошмар: сумасшедшая, беснующаяся, которую держат сзади» (50, 145). Второй, виденный чуть раньше приведенного сна, представлял собой хтонический образ архитипического содержания – жабу человеческих размеров. Жаба – земноводное существо, в сновидении символизирует стихию бессознательного. Исторически этот образ соответствует ранней фазе человеческого сознания, которое постепенно высвобождается из темноты досознательного психического хаоса, олицетворявшегося образами первобытных чудовищ, пресмыкающихся и реликтовых видов.
Не преодоленный со временем юношеский травмирующий опыт в старческом возрасте предопределил сильное душевное напряжение писателя. Он оставался причиной постоянной тревожности сознания, которую человек с нормальной психикой переносит как простое воспоминание. «Я теперь испытываю муки ада, – пишет Толстой 6 января 1903 г. – Вспоминаю всю мерзость своей прежней жизни, и воспоминания эти не оставляют меня и отравляют жизнь» (54, 154). И в качестве реакции на негативную сознательную установку у Толстого периодически возникает состояние регрессии в бессознательное состояние, как и человек может стремиться во взрослом возрасте вернуться в материнское лоно, где у него не будет нервных раздражителей: «5 июня 1910 г. Очень был плох целый день. Ничего не работал и целый день сам себе жалок. Хотелось, чтобы меня пожалели, хотелось плакать, а сам всех осуждал, как капризный ребенок» (58, 61); «11 марта 1906 г. Хочется умереть. К вечеру это состояние перешло в чувство сиротливости и умиленное желание ласки, любви; мне, старику, хотелось сделаться ребеночком; прижаться к любящему существу, <матери – так в зачеркнутом варианте>, ласкаться, жаловаться и быть ласкаемым и утешаемым» (55, 207).
Последние строки напоминают заключительные слова Поприщина из «Записок сумасшедшего» Гоголя: «Матушка, спаси твоего бедного сына! Урони слезинку на его больную головушку»[49]
. Не случайно Толстой работал над рассказом с тем же названием, где хотел показать процесс постепенного заболевания сознания героя. К сожалению, рассказ оказался незавершенным. Тем не менее связь между этими произведениями очевидна. Она говорит о том, что Толстой инстинктивно глубоко осознавал невротическую симптоматику, и не в последнюю очередь на собственном опыте.Другие источники косвенно подтверждают регрессивную реакцию психики писателя. Обычное для нормального протекания старческой жизни состояние, когда человек жалеет о минувшей молодости с ее здоровьем и цветением, у Толстого переходит в свою противоположность. Доживание жизни, конец пути для него оказывается предпочтительнее энергии молодости и зрелости: «Л.Н. за чаем спрашивал Софью Андреевну, Льва Львовича и других про их года. В последовавшем затем разговоре о том, как прошла молодость, Л.Н. сказал, что старость лучше; что не желал бы, чтобы ему было 25 или 46 лет. Хорошо, когда поседеешь»[50]
.Таким образом, психотерапевтическая функция дневника отчетливо прослеживается на протяжении всех лет его ведения. Дневник был начат Толстым в период первых невротических травм, и завершающая его часть отражает основные симптомы застарелого невроза. Одновременно значительная часть раннего дневника отображает процесс психологической индивидуации юноши Толстого в соответствии с общей закономерностью данного жанра.