Чтение «Критики чистого разума» Канта укрепило Толстого в его убеждении в субъективности категорий времени и пространства. В последнее двадцатилетие своей жизни писатель склонен был считать эти понятия иллюзией человеческого сознания. Духовное движение проходит вне пространственно-временных границ, которые обыденное сознание отождествляет с материальным бытием вещей в мире. Материальные вещи сами по себе не нуждаются в данных категориях, это наше сознание приписывает им подобные рассудочные определения: «Читал Канта <…> громадная <его> заслуга – условность времени. Это велико. Чувствуешь, как бы ты был далеко позади, если бы, благодаря Канту, не понимал этого» (55, 91); «Противоречие во всем, что мы думаем вне формы пространства и времени <…> т. е. нашего ума не хватает на мышление вне пространства и времени. Логично только то, что мы видим в пространстве и времени. Но самое пространство и время не логичны» (55, 9); «<…> я давно знаю, что пространство и время суть только порядок распределения предметов <…> времени и пространства нет, а это только две возможности понимать предметы <…> Это все вздор, и тут ничего нет реального. Реальны только наши чувства и мысли» (55, 142).
В годы после кризиса у Толстого формируется мироощущение (нашедшее почти зеркальное отражение в дневнике), в рамках которого действует тенденция переживать все частные события экзистенциально, вне социально-исторического и хронологического контекста, а также вне соотнесенности с отдаленными, но одновременно происходящими событиями. Сознание Толстого оперирует вневременными и внепространственными, отвлеченными абсолютными категориями, которые прилагаются писателем к единичным событиям и лицам: «Себя в пределах своего тела я чувствую вполне ясно; других, одновременно и в одном месте живущих со мной людей, менее ясно; еще менее ясно людей, отдаленных от меня временем и пространством <…>» (58, 54–55).
Объединение в одной и той же записи единичного события или лица с всеобщим духовным законом, экзистенции с абсолютом создает впечатление двоемирия, в котором сознание Толстого находилось в послекризисные годы. Все предшествующие дуальные формы хронотопа в дневнике от юношеского разделения записей на временные события, с одной стороны, и долгосрочные «правила», «мысли», «наблюдения» – с другой, до собственно дневников и записных книжек позднего периода представляли собой разные этапы эволюции взглядов писателя на философские категории пространства и времени.
И уход Толстого из дома был в конечном счете выражением его давно наметившегося бегства из мира случайного и временного материального бытия в мир абсолютных духовных ценностей: «Жизнь представляется в освобождении духовного начала от оболочки плоти – вот так (2.01.05) т. 55, с. 115:
Как видно из приведенного обзора, обесценивание внешней жизни, стремление к упрощению всех ее проявлений параллельно с усложнением и повышением значимости жизни внутренней приводит к перемещению акцентов в формах хронотопа. Психологическое время – пространство становится главным в дневнике Толстого, физическое (локальное) отодвигается на периферию жизни и творчества.
Образный мир дневников Толстого так же многолик, как и художественный мир его романов. И так же как и в романах, в дневниках есть своя иерархия человеческих характеров: центральные герои (члены семьи Толстого), главные герои (сподвижники писателя и его коллеги по литературному цеху), второстепенные персонажи (многочисленные знакомые) и, наконец, эпизодические образы (посетители Ясной Поляны – паломники Толстого). Над всем этим морем непохожих друг на друга и родственных фигур возвышается личность автора, которая раскрывается до глубин нравственного мира и истоков самосознания.
Принцип изображения человека в дневнике определили два важнейших фактора нравственно-психологического свойства – невротическое заболевание Толстого и его духовный переворот. Они деформировали образ человека в дневнике, лишив его целостности, в сравнении с полнотой и объективностью художественных созданий писателя. Образы дневника встроены в систему мировоззрения автора и таким образом подведены под специфические критерии оценки этой системы.
Несмотря на временные и типологические различия двух главных детерминант образного строя дневника (невроз и кризис), между ними есть очевидная содержательная преемственность: оба фактора предъявляют к личности требование императивного характера – духовное совершенствование. И невыполнение этого требования влечет за собой негативную оценку человека, развивает деструктивную тенденцию в авторском самосознании: «10 января <1910 г. > Для жизни необходим идеал. À идеал только тогда идеал, когда он СОВЕРШЕНСТВО» (58, 6).