Я пришел на «пруд»; я не ловил на море.
Море истинно торжественно; оно не вселяет успокоения.
«Пруд» — было в самый раз; это и не пруд — это старица не старица, лиман не лиман — цепь болот, соединенных протоками и дико взятых огромными камышами; здесь рядом — глухо закинутая стройка, карьер, рядом — полусломанная, глухая (же) водонапорная башня, там — пустые и оголтелые, выморочные холмы, там — овраг, там — полынь и шары колючек; и посреди всего — неожиданная и блекло-желтая, хранимая камышами вода — вода, которая, среди грязи, мути и запустения, таит в себе странное золото — розово-золотое, чистое золото — странных карасей, которых никто не видел ни в каком ином месте. Есть и обычные — серые или чаще буро-золотые; есть и пескари, которые тут
Я подошел к берегу; была не первая заря, но и не поздно; тихо и сладостно я разматывал и налаживал снасть, я вынул из нейлонового (и тут не без нейлона) пакета хлеб, чуть смоченный постным маслом; а в пакет я напихал этой яркой болотной травы (хотя суеверно подумал, что не надо б заранее!), слегка порезав ею руки меж пальцами; я подступил к воде.
Лягушки, как говорится, как по команде попрыгали и вскоре всплыли, выставив над водою двойные покатые бугры глаз; одна из них прицелилась на мой — уж опрокинутый — поплавок и смешно атаковала его, суетно озаботясь при виде неудачи; вода неизбывно казалась глубокой — казалась бездонной и вечной и тайной стихией, хотя тут мелко; блаженное чувство затерянности, уюта в мире постепенно полнило мою душу; карась не берет слишком сразу — именно тут-то нужно то пресловутое терпение, которое, в сущности, не так уж часто и нужно-то рыболову — нужны другие качества; постепенно весь мир лимана, болота, старицы — мир, потревоженный моим потусторонним вторжением, — приходил в свое обычное состояние; что замутилось, то ныне отстаивалось; вода в стакане отстаивалась как бы; вылезли на серо-глинистый, скользкий берег или нахальней всплыли лягушки — видны эти перепончатые длинные ноги — совершенные плавательные рычаги; они, «лягухи», разного цвета — есть ядовито-зеленые, есть темнее, серее, бурее; эта кожа «пупырьями». Летают разнокалиберные «вертолеты»-стрекозы — двойное слюдяное серебрение, прозрачно-радужное, золотое мелькание крыльев; садятся на удильник, на поплавок. В двух шагах, в камышах, завозилась и задавленно закрякала утка — давно она тут живет; и всякий раз затихает при твоем появлении, а после обнаруживает признаки жизни. Юрко и тихо мелькают рядом по тростникам, по мощным листьям и стеблям, качая их, шурша тихо, какие-то серо-бурые сытые кулики и иные тихие птицы; идут пузыри со дна — ракушка оживает, живет; а вон этот водомер огромными скачками пошел по воде — ноги длинные в разные стороны; улитка притаилась во влажной тени — и высунула из катушки нежное буровато-серое тело и мягкие даже и на вид, белесые антенны-рога.
Вода стоячая, но это лишь кажется, что она стоячая; неведомые течения и зыби колеблют ее; поплавок тихо плыл туда — вот поплыл сюда; некая тростинка, былинка плавает — важное препятствие на его пути; он вступает с ней в тихое, плавное, слепое единоборство; тихо крутятся — он, она; а вон и жук некий — как семечко или кусок угля; но вот
Утих ветер — снова… все тихо.
Сижу я… часы идут.
Я возвращаюсь; улов невелик.
Я иду по пыльным улицам этого поселка.
Постепенно все людское, дневное охватывает меня.
У входа в парк стоит Людмила в своих, уже «пресловутых», джинсах, — стоит — Ирина (я тотчас же узнаю́ ее!), — стоит Алексей; Людмила, Ирина что-то незначаще обсуждают между собой — солнце сияет полно и пресно — Алексей как бы ворчливо щурится на что-то в сторону — щурится, как бы ожидая конца или перерыва их бескрайнего разговора — и разрешения уйти, удалиться; Ирина — с роскошным бюстом и всей поджарой и одновременно полной фигурой — в белой кофте, в цветастой юбке — время от времени стояче взглядывает на Алексея… но тут же отводит глаза, как только он начинает медленно обращать — возвращать на нее свой тяжелый, свой ворчливый и утомленно-полдневный взор.
Пыль… солнце.