Это было место и агатовых, и сердоликовых крапинок, «жил»; и яшмы, и аметисты, и разное прочее и жило, и «попадалось» тут; слишком чопорные слова не шли впрок; и даже халцедон, и особенно он, не хотел выговариваться, хотя многое тут, по сути, принадлежало ему — и агаты, и сердолики: его производные; но важно самое чувство: камень не задушевен, он духовен; помню, в детстве напал я, в отцовой-материной книге, на таблицу — «Камни»; и зоревым, и ярким, и райским садом повеяло на меня с твердой глянцево-праздничной бумаги; я не знал… я хотел… Теперь-то я понимаю, что все таблицы льстят природе — и не могут достичь ее: ее сути; оттого и льстят… Но здесь во мне извечно возникало исходное детское чувство; вон россыпь — и весело умиляет под серым верхом розовая, двойная (разделенная серой же полосой) волна-линия; причем видно, как это и всегда бывает в природе, — просто и ясно видно исходное единство и соответствие; возьми камни порознь (что и делается) — и до чего
Так…
Так… так.
Но вот кончилась сердоликовая, сердоликообразная россыпь,
Хватит; великая природа не имеет названий — даже красивых; или имеет лишь те названия, которые стали заговорным корнем ее самой; которые идут из лавовых стволов; таковы для
Вон и начались голубые, бело-голубые волны на сером камне; агат — агат.
Подбирать?
Но велики камни; но осколки их, которые попадаются, хоть и редко (не дремали до нас туристы), — осколки их
Это чувство состоит в том, что нечто, в изобилии лежащее тут на своем месте, — что оно и лежит на своем месте; и что ничего особенного тут нет.
Так на Кубе мы не берем ракушек; так в Монголии не собираем мхов — оранжевых, зеленых и охряных, и синих, и фиолетовых; так отсюда мы…
Так отсюда мы не берем всех тех камней, которые «надо б взять»; о которых будем вспоминать дома, зачем не взял.
Мы весело поднимались; путники более-менее приспособились; они поняли, что мы движемся с интервалами, и уж начали острить понемногу:
— Вожатые: что-то сами помалкивают.
— Небось и страдают больше нашего, да стыдятся.
— Ох, братцы. Камни сыплются из-под меня.
— А песок?
— Алеша, скажи хоть слово.
Мы с Алексеем вяло отвечали и лезли; вот она и вершина; буро-бордовые, седовато-пористые базальтовые, гранитные и иные скалы из древних, исконных лавовых пород стояли пред нами впритык друг к другу, явственно напоминая, что некогда они были одним огненным, густо-кипучим телом и что лишь позднейшие трещины — солнце, ветер! — развели все на условные отдельные глыбы; цельные лбистые основы по-прежнему держали на себе многотяжкое здание, и спокойно смотрелись трещины на фоне этой округлой мощи; в них, в щелях, росли цветы из почвы, внесенной ветром, — и мирной казалась судьба этих трав; было видно по желто-зеленым склонам, как некогда катились густые, глухие куски огня; как сужались реки эфемерно светлого, дымного гранита; как все миллионножаро лилось, густело и плавилось вновь, и двигалось, двигалось в этом мире; но ныне стояли скалы, как бы секундно отвердевшие вполшага, вполоборота, в четверть движения во всем своем беге; и, как конфетные обертки, мелькали годы и более мощные «отрезки времени» над этой сказкой о мертвой царице.
Мы обогнули высшие скалы — и снова мы очутились над морем; и ветер вершины охватил нас.
Мы спустились к той стержневой дорожке и продолжали поход.