Михаил Алексеевич вышел у моста и повернул направо. Берег тут болотистый, и пришлось для начала подняться к селу. Дорога знакомая. Он шел по деревенской улице, рассеянно поглядывая по сторонам. Удивительное чувство испытывал Михаил Алексеевич, попадая в деревню после долгого перерыва. Ему казалось, что до этого он участвовал в игре или вообще «мероприятии»: кричал в викторине, сидел на собрании, танцевал в гостях, ходил по комнате смеха, осматривал выставку или кружился в карусели. И все оно брало в плен и занимало внимание; но в глубине души неизменно было ощущение, что выставка кончится и придется идти домой. И вот, попадая в такие вот места, он чувствовал, что «танцы закрылись». А домишки под соломой, под железом и под черепицей, сарайчики из досок с дурацкими надписями «Не кантовать», «НП», «Japan», сбитых вперемежку с чистыми, желтыми и серыми досками, раскоряченные козлы для пилки, жалкие чучела в огородах, обдрипанные будылья подсолнухов с вырванными головами, заборы из двух перекладин, нанизанных на колья, телефонные столбы, белый дом с зеленой вывеской «Раймаг», телеги с тремя колесами, кучи свежего конского навоза у амбаров, покрытые коркой коровьи шлепки на траве у обочин черной, жирно-черноземной, разбитой уличной колеи, рябоватые, красно-желтые сосновые щепки на тропинке, протоптанной между машинной дорогой и серым зубчатым забором у сада, — все оно как было, так и есть. И люди, ходящие по улицам: с ними неудобно говорить о некоторых вещах, которые так волнуют, например, его жену и дочь. Они укажут дорогу к реке, скажут, как урожай… И Михаилу Алексеевичу легко и весело от этих своих чувств и оттого, что не надо говорить обо всем таком; и оттого, что осенний воздух свеж и мокр, и во все стороны видно небо.
Он выходит на большую лужайку у школы, рядом с которой торчит сооружение с шестом и гимнастической лестницей, проходит по мертвой, но мягкой траве и начинает снова спускаться к реке. И по мере того как он приближается к ней, в душе растет праздничное чувство. Вот она показалась внизу — серая полоса, от которой веет задумчивостью. Самый вид воды удивительно волнует Михаила Алексеевича — воды, этой загадочной стихии, чуждой человеку и нечто обещающей. Михаил Алексеевич ускоряет шаги. Скользя, проходит по грязной, размазанной тропинке, проложенной посреди перекопанного огорода, забросанного желтой, волокнистой ботвой, выходит на луг и подступает к берегу. От поворота как раз и есть — шагов двести… С минуту он стоит у обрывчика, сунув озябшую руку в карман телогрейки и созерцая реку. Он совершенно один. Перед ним не очень крутой грязноватый спуск, истоптанный коровами и перекопанный рыбаками, искавшими земляных червей. Вода. Речка тихая. Течения почти нет. Скрюченный ивовый лист, который, плывя по воде, не прилегает к ее «зеркалу» целиком — так он сморщен и перекорежен, — еле-еле идет. Вода темна и тускла; впрочем, тут и всегда темно — глубина. Но вот прошелся ветер — все разбилось… На той стороне — черный лесок и белое пятно за первой грядой облетевшей ольхи — здание интерната для слабоумных детей.
Михаил Алексеевич подходит к воде и скатывает рюкзак — с одного, с другого плеча. Холодновато, ветер.
Почему так привлекает поздняя осень у реки? Вот уж, действительно, время! Но странно легко у полумертвой воды. Те же кусты, те же торчки осоки, те же камышинки, что и были, только неживые. Вода хоть и медленно, да течет, но ее как-то жаль, в ней есть вопрос, одиночество. У самого берега замелькала стая серых селявок; неожиданно Михаилу Алексеевичу становится не по себе оттого, что они могут так беззаботно и невозмутимо, совсем по-летнему, вертеться там друг над другом и посверкивать белыми боками. Кроме того, ему в голову приходит глупая, но серьезная мысль, что им должно быть холодно сейчас в воде.