— Вроде я раскумекал, что к чему, — говорил он тогда младшему брату — единственному, кто ему сочувствовал. И вот пришел день, когда он снова стал крутиться возле старого мастера. Прикидывался рассеянным, но Стеван заметил, что глазами все в сторону верстака стреляет. Вот он подошел к верстаку вплотную и будто ненароком сдернул одежку, которую мастер, как обычно, кинул на верстак при его появлении.
— Не лезь туда! — крикнул, как обычно, мастер и кинулся к верстаку, но было уже поздно: паренек увидел, что в камне действительно есть углубления. — Убирайся вон! — закричал мастер еще громче, и Демир наконец обиделся.
— Ты меня еще вспомнишь! — крикнул он, глядя мастеру прямо в глаза, и был таков.
Война так война! А на войне никому не заказаны ни шпионаж, ни разведка. Демир часто потом рассказывал, как было дело. Рассуждал он так: обманывать мастера, грабить его нечестно, но разве честно, что тот скрывает свое мастерство? Ведь он не сам до него дошел, узнал у кого-то другого. Я сейчас сам придумываю, и так, и сяк верчу, а ремесленники небось лет сто или двести колдовали, прежде чем передали свое уменье в руки Стевана. Значит, мастерство досталось ему по наследству, а он его таит! Оно ж не его собственное, оно и всех тех искусников, которые тоже, может, ломали себе головы и оббивали пальцы, как я, пока колокольцы не зазвенели теперешними своими звонкими голосами. И чего Стеван ото всех прячется, сыновей у него нет, родни нет, кому он передаст свое искусство? Что ж, так и унесет его с собой в могилу — ему ведь уже шестьдесят скоро. Нет, раз он не хочет свое умение передать, я сам его возьму.
И он продолжал стучать, уже по другому камню, не такому сыпучему, заранее выбив долотом в середине углубление. Старый мастер узнал про его опыты и усердней прежнего стал все прятать, но Демир теперь и не ходил в его мастерскую — война есть война. Однажды зимой — было это, верно, в мировую войну, когда мужчин на селе почти не осталось, а женщины в непогоду боялись высунуть нос из дому, — паренек поднялся ранним утром в Игнатов день, потому что в этот день никто не выходит со двора и в гости не ходит, так что и увидеть его было некому, вывернул отцовский тулуп белой шерстью наружу и добежал до мастерской старого мастера. Вокруг было тихо — ни голоса человеческого, ни собачьего лая. Демир залез на грушевое дерево, оттуда на крышу мастерской. Прислушавшись, он снял одну черепицу, отбил у нее уголок и снова положил на место. Устроился поудобней и приник глазом к отверстию — верстак был перед ним как на ладони. Паренек успокоился и стал ждать. Только снег успел засыпать его следы, как раздался сиплый кашель Стевана, который вышел из своего домишка в глубине двора и подходил теперь к мастерской.
Тяжелая кованая дверь отворилась, мастер вошел в своем толстом тулупе внакидку, оглядел инструменты, развел в горне огонь, скрутил цигарку, зажег ее от щепки и, затянувшись несколько раз, снова закашлялся и сплюнул на землю. От жести, лежавшей на краю верстака, он отрезал кусок, бросил его в огонь, подправил немного длинными клещами и стал качать мехи. Паренек теперь хорошо видел выемки в камне и понял, что их несколько: поменьше и побольше, помельче и поглубже — для разных по величине колокольцев; заметил он рядом с горном и десяток окатышей, каких сколько угодно по быстринам Тунджи. На улице дул сильный ветер, труба мастерской давилась, и скоро дым, заполнив помещение, стал подыматься вверх и сквозь отверстие в крыше щипать Демиру глаза. Паренек жмурился, но недолго, только пока сгонял слезы, набегавшие от едкого дыма, запах которого бывал ему обычно так приятен. И снова смотрел и старался ничего не упустить в работе мастера, пока тот выгибал маленький колокольчик в одном из средних углублений камня. Он видел, как мастер постукивает черным ногтем большого пальца по жести и прислушивается к ее звону, все больше напоминающему настоящий звон еще не облитого медью колокольчика; как легонько стучит узким концом молотка; как потом чуть приоткрывает раструб, чтобы вытащить окатыш, по которому выгибал жесть; как останавливается и прислушивается к вою зимнего ветра, словно слышит в нем отзвуки летнего перезвона своих колокольцев на отарах… Мастер оглядывался как-то беспокойно, время от времени оборачивался, и его нависшие над глазами густые черные брови, закопченные дымом, лезли вверх; смотрел и на потолок, но вскоре снова склонялся над верстаком. Парнишка, который лежал тогда ничком на черепице и смотрел в дырку, через много лет рассказывал, как ему казалось, что мастер чувствует: чей-то взгляд проник в мастерскую и искусство, которое он так ревниво оберегал и таил, уплывает, уходит из его рук, — и руки в самом деле дрожали, и молоток попадал мимо цели. Мастер не дождался полудня, когда он обычно закрывал мастерскую, и, не сделав того, что парнишке предстояло увидеть в следующий раз, бросил инструменты на верстак, толкнул дверь, и сиплый его кашель снова утонул в вое вьюги, провожавшей его до маленького домика в глубине пустого двора…