Я ездила обыкновенно в Мелихово или ранней весной, или зимой, или осенью, не пугаясь распутицы. Мы раз с Иван Павловичем ехали на станцию из Мелихова 13 верст — около пяти часов! То сани провалятся и примерзнут, их вырубать надо, то лошади провалятся и примерзнут, их вытаскивать надо. Но летом я обыкновенно скиталась и в Москве не жила, благодаря этому я обычно попадала туда, когда «гостей» не было. Летом их наезжало столько, что иногда укладывать было негде, мать Чехова, Евгения Яковлевна, и Марья Павловна с ног сбивались, а Антон Павлович сбегал из дома в крохотный флигелек, чтобы работать без помехи. Но мне случалось бывать только с семьей. А так как А.П. знал, что я приезжала, собственно, к сестре, а не к нему, то не было никакого стеснения и принимали меня радостно и радушно. Он писал сестре из Москвы, зная, что я у нее: «Таня обязана остаться и ждать нашего приезда, иначе ей будет плохо». Обычно перед моими приездами он посылал мне реестры, чего надо привезти, вроде: «Милая Таня, привезите две бут. красного вина Удельного, 1 ф. швейцарского сыру, одну вареную колбасу и одну копченую и 1 ф. прованского масла. Обязательно привезите, а то вам же самим нечего будет трескать. Любящий вас иеромонах Антоний. Если довезете, то привезите два ф. сыру».
Или:
«Дорогая кума, возьмите у Келера на Никольской и привезите 2 фунта крахмалу самого лучшего для придания нежной белизны сорочкам, а также панталонам. Там же взять? фунта прованского масла, подешевле, для гостей. А также побывайте на Арбате у портного Собакина и спросите у него, хорошо ли он шьет. Остаюсь любящий Вас Кум — мирошник, или Сатана в бочке».
В осеннюю распутицу он предостерегал меня от поездки:
«Я буду в восторге, если Вы приедете к нам, но боюсь, как бы не вывихнулись Ваши вкусные хрящики и косточки. Дорога ужасная, тарантас подпрыгивает от мучительной боли и на каждом шагу теряет колеса. Когда я в последний раз ехал со станции, у меня от тряской езды оторвалось сердце, и я теперь уже не способен любить».
Но когда я не послушалась его совета, он был очень рад, потому что чувствовал, что я любила и его, и всю их семью, и весь уклад их жизни.
Дом у них был одноэтажный, небольшой, очень уютный. Кабинет А.П., давший идею художнику для декорации «Чайки», с «тамбуром», чтобы не дуло, с большой тахтой, книжными полками, камином и окнами, в которые весною глядели цветущие яблони, а зимою — доходившие до пол-окна сугробы снега, комната Марьи Павловны, комнаты стариков, уютная гостиная, столовая с висячей лампой, проходная, носившая громкое название «Пушкинской», потому что в ней висел портрет Пушкина, вот почти и все. Кухня и людские были отдельно. Шутя, приезжих иногда водили по всем комнатам два-три раза и каждый раз называли комнату иначе: сейчас — Пушкинская, а следующий раз — диванная и т. д. Антон Павл. говорил, что это, как в плохих провинциальных театрах, чтобы усилить впечатление, тех же самых статистов, изображающих войска или народ, несколько раз подряд проводят по сцене.
Жили в доме старики, Антон Павл. и Марья Павл. и часто наезжали братья — Иван Павлович, с головой Христа, тихий и серьезный, и младший — веселый, остроумный Михаил.
Старики были чудесные. Отец, Павел Егорович, высокий, крупный, благообразный старик, в свое время, говорят, бывал крутенек и властен, но в те дни, когда я узнала его, он признал главенство Ант. П. Он чувствовал всей своей крепкой стариковской справедливостью, что вот он свои дела вел неудачно, не сумел обеспечить благосостояние своей семье, а «Антоша» взял все в свои руки — и вот теперь поддерживает их всех, и угол им на старость доставил… и оба они, и старик, и старушка, считали главой дома «Антошу». Евгения Яковлевна с умилением рассказывала мне о той для нее незабвенной минуте, когда «Антоша», тогда еще молоденький студентик, пришел и сказал ей: «Ну, мамаша, с этого дня я сам буду платить за Машу в школу». (До тех пор это делали какие-то благожелатели.) «С этого времени все у нас и пошло, — говорила старушка. — А он первым делом, чтобы все самому платить и добывать на всех… а у самого так глаза и блестят: сам, говорит, мамаша, буду в школу платить». И Павел Егорович всегда подчеркивал, что он в доме не хозяин и не глава, несмотря на трогательно почтительную и шутливую нежность, с которой Чеховы с ним обращались; но в этой самой шутливости, конечно, уже было доказательство полнейшего освобождения от родительской власти, которая в детстве бывала довольно-таки сурова… Однако ни малейшего по этому поводу озлобления или раздражения у старика не чувствовалось.
Он жил в своей светелке, похожей на монашескую келью, с темными образами, старинными «божественными» фолиантами, с особым запахом каких-то лекарственных трав, которые он собирал сам, и кипариса, с большими книгами, похожими на толстые конторские, куда он день за днем записывал все, что случалось.
Вот драгоценный материал для биографа чеховской семьи! Там против каждого дня были написаны одна-две строки, но в них содержался главный смысл всего дня вроде:
14. Миша женился.