Мамонтов -- крупный делец, строивший Ярославскую дорогу, -- был характерной московской фигурой. Он держал оперу, а в его именье Абрамцево был настоящий приют для молодых художников: он открыл Врубеля, у него пошел в ход Коровин и многие другие. Кроме того, он устроил у себя большой завод керамики и увлекался майоликой. Был по тому времени новатором, сам не чужд был музыки -- его комическую оперу "Каморра" играли повсюду. Он был впоследствии под судом -- по делу железной дороги -- и просидел несколько времени в тюрьме. Там он лепил, писал... вылепил свой портрет -- барельеф, который подарил мне с надписью из "Книги Иова"...
Суд его оправдал, но на гордого старика это все очень подействовало, и он как-то быстро после этого ушел в тень и вскоре умер.
В то время, о котором я пишу, это был живой человек, седой, с огненными глазами. Он любил петь неаполитанские песенки и не раз аккомпанировал себе на моем пианино. В его театре впервые поставлен был "Садко" Римского-Корсакова, в новых тонах, опережавших рутинные постановки Большого театра. Морскую царевну пела жена Врубеля, одетая по его эскизам. Впечатление от оперы было громадное. Я никогда не плакала в театре, но тут музыка, особенно то место, когда разливается Волхова, покидая Садко, так подействовала на меня, что я заплакала, и помню, как был доволен этим Савва Иванович. Он ходил и говорил:
-- А у меня нынче в театре две Волховы разливаются: одна на сцене, а другая в третьем ряду...
Шаляпин во многом обязан ему своим быстрым успехом. Он выделил молодого певца, ставил для него все, что тот хотел, окружил его художниками, нянчился с ним, как с любимым детищем. Молодой, какой-то стихийный талант Шаляпина сразу покорил Москву, и только о нем и говорили. Его игра в опере, где до тех пор царила полная искусственность позы и фразы, пение "в рампу" и не отрывающиеся от дирижера взгляды, поражала с непривычки.
Он тогда еще не облекся в величие славы -- был молод, непосредствен и искренен, как большое, иногда нелепое дитя...
Вне сцены он казался неуклюжим: длинный, очень белокурый, с круглым русским лицом -- такой простой паренек с Волги, так бы и надеть ему, казалось, синюю пестрядинную рубаху да лапотки... Когда его в первый раз привели к М.Н.Ермоловой, очень заинтересовавшейся молодым артистом после того, как видела его в Мефистофеле, и он вошел к ней, застенчивый, не зная куда девать длинные руки, она даже воскликнула:
-- Как... это Шаляпин? -- так непохож был вошедший на сатанинский образ Мефистофеля, яркий и до жути проникнутый гётевской иронией, -- Шаляпин давал Мефистофеля не Гуно, а Гёте.
Шаляпин сконфузился и пробормотал:
-- Да уж извините... какой есть...
В молодой компании он не стеснялся. Когда разойдется, то необыкновенно талантливо рассказывал анекдоты... Запомнился горбуновский рассказ, который он передавал неподражаемо, как пьяненький описывает свое впечатление от посещения попа: как у него все хорошо, попадья такая вальяжная, поп сидит, чай пьет, канарейка, птица Божия, заливается-поет, а самовар стоит, и кран у него расписной... Потом рассказ его все спутывается и спутывается и кончается тем, что уж "попадья птица-божия заливается-поет, а поп стоит, и кран у него расписной..."
Пел он какую-то песенку про "лапотки лыковые", и тут казалось, что сидишь летним вечером на сене и слушаешь деревенского певца...
А иногда читал свои сильные, хоть не отделанные стихи "Ночь на Волге".
В нем всегда чувствовалась какая-то безудержность. Если угощаться пельменями, так поставить целое ведро... Выпить все, что на столе стоит, независимо от того, что это такое: квас, молоко или вино. "Коль ругнуть, так сгоряча, коль рубнуть, так уж с плеча!" Его горячность часто устрашала окружающих, особенно, когда он нервничал в театре. Тут уж не попадайся ему под сердитую руку: не посмотрит кто -- портной или директор театра, разгромит... Помню -- он уже был в Большом театре -- рассердил его чем-то управляющий конторой фон Бооль. Шаляпин требовал его к себе и восклицал:
-- Подайте-ка его сюда... Я его так отделаю... Фон-то из него выбью -- одна боль останется...
Я всегда побаивалась встреч с ним на улице. Он поступал со мной просто: брал под локти и ставил на какое-нибудь возвышение, вроде выступа крыльца, уверяя, что иначе не может со мной разговаривать.
Как-то мы с ним в Литературном кружке пошли собирать в чью-то пользу деньги: он настоял, чтобы мы шли под руку... Я ему приходилась приблизительно до пояса, и за нами толпы ходили: верно, было забавное зрелище.
Как непохож был Шаляпин на петербургского любимца публики Л.Г.Яковлева.
Тот говорил со мной предпочтительно по-французски, привозил, приезжая с визитом, красные розы на длинных стеблях, больше всего боялся, чтобы его во время заграничных поездок не приняли за артиста, и потому не брил своей элегантной бородки а lа Генрих IV и с ней пел, не стесняясь, Онегина и Демона...
Вообще между московскими и петербургскими артистами была огромная разница. Разница во всем: не только в восприятии искусства, но и в духе артистической семьи каждого города.