Считалось чуть ли не постыдным признаваться, что предпочитал Гюисмансу доброго старого Диккенса, не заказывать капотов, скопированных с картин Боттичелли, не декламировать декадентских стихов. Но мне все время казалось, что во всем этом нет ни капли искренности. Искренность увлечения всегда оправдывала его в моих глазах. А тут я чувствовала, что все эти дамы -- морфинистки, эти поэты, поклоняющиеся чернокнижию, были даже не неврастеники, не люди с расшатанными мозгами: они притворялись больными. Они поступали, как маленький мальчуган, который курит сигару из глупого самохвальства, хотя его тошнит. Они не любили своих воззрений. Они подхлестывали свои нервы для искусственных экстазов, и шприц употребляли без удовольствия... Морфий, экстазы, Боттичелли, египетская Изида -- все это была вывеска, и я была уверена, что они только тогда были по-настоящему счастливы, когда могли снять с себя маску, лечь в кровать, потребовать чаю, взять томик Альфонса Доде и посплетничать с горничной.
Из Петербурга меня неудержимо тянуло в Москву...
Чисто московский адрес: "Божедомка, дом Полюбимова, что против большой ивы". Ива росла в семинарском саду, на который выходили окна белого домишки, принадлежавшего маляру Полюбимову, добродушному хромому человеку, нежно меня любившему. Впоследствии, когда я уезжала из Москвы, он уговаривал меня:
-- Вернись ко мне -- слышишь?
-- Да как же, Полюбимов, если у вас другие жильцы будут?
-- Всех к чертовой матери, а уж тебе квартира будет!
Квартирка в четыре комнаты, и первая "своя обстановка", купленная на заработанные деньги, в рассрочку, около трехсот рублей на всю квартиру... не считая рояля. Но уютно было. В столовой стояло "некрасовское кресло", принадлежавшее покойному поэту, в котором он проводил последние годы своей жизни. Я до сих пор не расстаюсь с ним... Зарабатывала я в то время уже недурно, и у меня в показанное и непоказанное время был народ. Мои приятельницы, смеясь, говаривали, что очень любят "ресторанчик на Божедомке", где всегда могли рассчитывать найти холодную котлету, чашку чая или приют на "родном диване", как прозвала мой диван М.Роксанова.
Чеховы, Лика Мизинова, Санины -- два брата и сестра, Л.Селиванова, игравшая в театре Корша, а потом в Малом, редактор газеты "Новости дня", известный театровед Николай Эфрос, много молодежи...
Санины жили втроем в уютной квартире, оставшейся после смерти родителей и обставленной старомодно. Оба брата были очень дружны и исключительно любили сестру. Они давали нашим сборищам большое оживление. То Александр начнет в лицах представлять цирк или какую-нибудь заезжую диву -- и танцует и поет женским голосом. То Дмитрий, бывший тогда врачом в родильном доме, занимает нас рассказами после ночного дежурства, каких он принимал младенцев. Младенцы были разные: один, только что родившись, надевал монокль и говорил: "Фи, как неприятно... приберите маман, а я пока пройдусь". Другой кричал: "Доктор! Осторожно! Ногу, ногу! Да это же издевательство!"
Мы до упаду хохотали над его выдумками. У Саниных была важная кухарка Агафья, служившая еще "при покойных господах" и не выходившая из состояния постоянного изумления от того, как переменилась жизнь у молодых хозяев. Я описала ее в "Рассказе кухарки". А ее супруг Кузин заслужил известность иным способом: его тон и манеру говорить использовал И.М.Москвин для своего несравненного Епиходова в "Вишневом саде". Он говорил все как-то на "э".
-- Сэмэя лучшэя бэрышня в Москве пришли! -- докладывал он обо мне.
Я заслужила этот эпитет частыми двугривенными. Кузин любил выпить и требовал часто у Агафьи денег. Она давала ему гривенник, а он с негодованием швырял его на стол и говорил:
-- Эстэвьте себе на гроб!
Пьянство не довело его до добра: он в пьяном виде взял у Санина из стола четыреста рублей и оставил записку: "Не извольте беспокоиться, так что деньги взял я". Но после этого инцидента ему пришлось оставить службу в Художественном театре, где он был курьером.
У Саниных я встречала много молодежи из Художественного театра, в то время все больше и больше завоевывавшего симпатии публики. Благодаря им же я познакомилась и сошлась с Н.С.Бутовой...
Санин, впоследствии известный режиссер, в то время служил в Художественном театре, начавшем расцветать, и относился к нему, как и все его молодые артисты, с энтузиазмом. Это был живой, увлекающийся человек, у которого одна бровь была всегда выше другой и который все свои впечатления и новости сообщал конфиденциальным таинственно-восторженным тоном. Брат его, Дмитрий, впоследствии тоже актер, тогда еще не бросил карьеры доктора. Сестра их, Катя, девушка редкого остроумия и шарма, была прекрасная музыкантша, особенно любившая и умевшая исполнять Бетховена.
Селиванова была очень мила в переведенной мною с французского пьесе в стихах "Амур и Психея", так что мы и прозвали ее Психеей.