Ерохин и Воробьев оделись и ушли, а Кешка с Петькой помчались смотреть испытание регулятора: если украдкой взобраться на лесенку, по которой поднимаются к своим кабинам крановщицы, прекрасно все видно.
Полозов проводил начальника цеха до стенда:
— Конечно, риск есть, Георгий Семенович. Но ведь надо же когда-нибудь решиться и нарушить эту монополию.
Любимов страдальчески морщился и жевал губами. Он и сам понимал, что нельзя держать цех в зависимости от двух избалованных, заносчивых «тузов», что это становится нелепым пережитком прошлого, что для того и перевел директор двух квалифицированных карусельщиков. Но тот же директор своим приказом о новом сроке поставил его в исключительно трудное положение. И что тут придумать, чтоб не прогадать? Ждать выздоровления Торжуева? Тогда цилиндр задержится дня на три. Белянкину одному не справиться быстрее. Допустить Ерохина? Тогда цилиндр поспеет в срок, но в том случае, если Ерохин не запорет. А если запорет? Проще всего было бы пойти на незаконную, но такую удобную сделку с «тузами» — приплатить им аккордно кругленькую сумму... Но этого делать нельзя: сразу поднимется шум...
— Знаете что, Алексей Алексеевич, — сказал он, не глядя на Полозова, — дело это ответственное и партийное. Ерохин — коммунист, да и речь идет о выполнении социалистического обязательства, то есть опять таки о партийном, общественном деле... Не буду я решать один! Ефим Кузьмич — старший мастер и к тому же секретарь партбюро. Если выяснится, что Торжуев и завтра не выйдет, пусть Ефим Кузьмич решает сам. Возьмет на свою ответственность — что же, ставьте с завтрашнего дня Ерохина. Я и приказывать не буду, и возражать... тоже не буду.
— Понятно, — сказал Полозов, притушив улыбку.
Он заспешил к Ефиму Кузьмичу, а Любимов медленно пошел на стенд. Решение было самым легким, но от него остался противный осадок,— струсил.
7
Когда они вышли за ворота завода, Воробьев нарочно пошел медленнее — его не особенно тянуло туда, куда их послали, зато хотелось поговорить с Ерохиным, благо представился случай.
Ерохин ему нравился и немного удивлял его.
Человек молодой, но бывалый, прошедший с передовыми частями советских войск до Берлина, Ерохин сохранил какую-то наивную чистоту души, словно и не предполагал, что среди хороших людей есть и плохие, и мелкие, и фальшивые люди, словно ему и в голову не приходило, что его доверчивая откровенность может вызвать не только сочувствие, но и насмешку.
— Вот ведь как получилось, — говорил он новым товарищам в первый же день своего появления в цехе, — а я как раз собрался на юг ехать, хотел месяца три за свой счет просить. У меня жинка скоро родить должна, а под Херсоном мои старики живут, все-таки спокойнее было бы возле мамы... А тут вдруг к вам переводят. Теперь, пожалуй, и неудобно проситься, да?
Он охотно рассказывал о своих стариках, — они были, по его словам, редкостно хорошие, и домик у них отличный, и виноградники, погубленные немцами, за эти годы возродились и дают виноград, вкуснее которого не сыщешь.
— Я тем летом в отпуск ездил, — говорил он с сияющей улыбкой, и слушавшим его становилось приятно, что человек съездил в отпуск на родину. — Жинку к своим возил. Так она даже растерялась: вишни, виноград, персики — ешь сколько хочется! Мама за ней ухаживает: бери, невестушка, полезно! Папа тут срежет кисть, там кисть — пробуй, какая слаще! Полюбили они ее. Да ее и нельзя не полюбить.
Кое-кто посмеивался: вот ведь расхвастался человек и стариками, и виноградом, и женой. Но Ерохин не замечал усмешек, продолжал рассказывать — теперь уже о своей жене, и его живое лицо с большими, ясными глазами дополняло слова быстрой сменой выражений. Воробьеву стало неловко за него — ну для чего так, сразу, перед незнакомыми людьми всю свою жизнь выворачивать? Но потом заметил, что слушатели постепенно подпадают под влияние ерохинской чистосердечности и уже добродушно переглядываются — мол, какой славный парень к нам пришел!
— Уже под самым Берлином познакомились с нею. Ранение у меня было небольшое, а она санинструктор. Ну, то да се, помаленечку познакомились. Попробовал ухаживать — ох как она меня осадила! А ведь девочка еще, девятнадцать лет... Ну, потом в боях вместе, на привалах вместе. Подружились. Уж и боялся я за нее... ведь война! А она не боялась... знаете, как с неопытными бывает? Не понимает, где опасность, думает, если она санинструктор, то ее дело других спасать, а сама заговоренная... Я, конечно, не разубеждал, — так легче, верно?
Фронтовики согласились, что это лучше всего. Припомнили разные случаи. Катя Смолкина прикрикнула:
— Будет вам про всякие ужасы! Тут о любви, а вы опять на свое свернули... Так что же, парень, там и поженились, на фронте-то?
— Нет, — строго сказал Ерохин. — Не согласилась. Не для того мы, говорит, на фронт пошли. Потом, Миша, если дождемся друг друга, наше счастье будет долгое, настоящее... А под Берлином ее ранило.
Такая боль отразилась на его лице, что всем стало жаль неизвестную девушку.