Он хмыкнул. Запалил коптилку снова, подумал: а ведь, чего доброго, побудет он ещё час-полтора здесь, и всё — навсегда прикипит душой к этой худенькой красивой девчонке, которая хорохорится, храбрится, белое платье напоказ выставляет… Впрочем, почему выставляет? Платья никогда не выставляют напоказ, Ирина — не тот человек, которому выгодно преподнести собственную персону в наилучшем свете, Ирина ведёт себя точно так же, как вела и в другие разы, до войны, например. Она с детства привыкла появляться перед гостями в нарядных платьях. Это просто в крови у неё…
У каждого парня, который находится на фронте, должна быть своя девушка — нежное создание, о котором человек должен помнить, думать, мечтать о встрече, писать письма, — это подбадривает, теплит, добавляет храбрости, если хотите.
Ну будто бы что стронулось в Каретникове, он почувствовал что-то нежное к этой девушке в белом платье, в нём появилась потребность помогать ей, беречь её. В горле возник знакомый горький катыш.
Как всё-таки сложно и, извините, странно устроен человек. Каретников не думал, он даже желать не мог, когда всего час назад, прижавшись спиною к холодному каменному стояку ворот, ожидал стычки с бандитом, прижимал к телу хлеб и жалел о том, что нет у него с собою нагана. Хотя бы с одним-единственным патроном в стволе. Или гранаты РГД. Он тогда бы, слабый, морочный после госпиталя, показал бы этому дерьму, где раки зимуют, но, увы, оружия у него не было, и он, бессильно хватая открытым ртом воздух, с тоскою поглядывал в небо, прислушивался к звукам и ждал своей последней смертной минуты… Ну разве мог он тогда хотя бы на малую толику, на рисинку, на крупицу пшённую, предположить, что всё так обернется?
Ну какими неведомыми путями, с помощью каких сложных формул, комбинаций занесла его сюда судьба? Или, может, все это неправда? Он попробовал оторваться от земли, вознестись ввысь — оторвался, вознесся, будто святой, но в ту же секунду всё в нем запротестовало против такого вознесения. Скорее на землю, скорее в комнату, где он сейчас сидит, в холод, в тишь, в которой слышны и волчий вой ветра, и хрип собственных лёгких, и оглушающе-больной стук сердца. Он любит, он полюбил эту девчонку, он будет вспоминать о ней с теплом и нежностью в окопах, он защитит её, если что…
— Завтра я уезжаю на фронт, — неловко шевельнувшись и дёрнув головой от непроходящего, подпершего подгрудье холодного комка, проговорил он. Поёжился.
Ирина ничего не сказала в ответ, она как сидела на углу шкафа, свернувшись в клубок, обхватив руками колени, так и продолжала сидеть.
— Можно ли написать тебе с фронта?
Он ощутил, точнее, услышал, определил откуда-то со стороны, что в его голосе появились просящие нотки, устыдился их: это что же такое выходит, он силком набивается в друзья? Почувствовал, как у него дернулась правая щека, кожа натянулась, будто ошпаренная прикосновением горячего металла — именно так шпарит пуля, когда бьет по касательной, холод отступил, и ему показалось, что в этой огромной пустой комнате стало по-летнему тепло.
Тут Ирина сделала то, что должен был сделать Каретников, но увы, не сделал — пороха не хватило, — она встала, перешла на каретниковскую сторону, опустилась рядом с ним на шкаф. Каретников почувствовал прикосновение её плеча и, хотя это прикосновение было мимолетным, едва приметным, вздрогнул, отклонился в сторону, пытаясь отодвинуться от Ирины, — ему сделалось немного не по себе, но он удержался, выпрямился. Застыл, сидя рядом с нею.
— Знаешь, — проговорила она задумчиво, тихо, голос её стекленел в холодной гулкой тиши, слова замерзали. — Так иногда хочется общения с человеком. Так хочется поговорить, а поговорить не с кем.
— А соседи? Соседи есть?
Каретников вспомнил, что Ирина говорила только про соседей внизу — они умерли, но ведь есть же, в конце концов, другие соседи, о которых Ирина не рассказывала. Соседи по лестничной площадке, соседи, живущие вверху, над головой, соседи из другого подъезда, из другого дома, — всё это соседи… Конечно, не будешь будить посреди ночи какую-нибудь бабулю в галошах и ватном капоре, живущую в конце проулка, или голодного третьеклассника, обитающего где-нибудь в квартире под чердаком, да потом с третьеклассником много и не наговоришь, но есть же поблизости нормальные люди-собеседники, в разговоре с которыми можно отвести душу?
— В нашем подъезде нет ни одного живого человека, — просто, будто речь шла о какой-то обычной вещи, сообщила Ирина. Голос её был тихим, не дрожал, не изменялся никак, и эта вот тихость, обречённость вызывали ощущение боли, печали, — все умерли. В соседнем подъезде тоже.
— А в соседнем доме?
— Там тоже никого нет.
— А на улице? — спросил Каретников, хотя это была не улица, а обычный проулок, улочка. Короткая, с птичий скок всего, не больше, улочка, и может статься так, что и на ней тоже никого нет.
— На улице есть, — ответила Ирина прежним неживым размеренно-бесцветным голосом, — но я никого не знаю. Не знакома.