Ну что можно разглядеть при слепом дрожании коптюшечного пламени? Такой задушенный свет меняет всё: и цвет, и форму, и абрис. Сюда бы лампу из его блиндажа — мощный фитиль, вставленный в артиллерийскую гильзу, — в тысячу раз сильнее этого дамского сооружения, сработанного из старого граненого стакана, при котором кровь не отличишь от керосина, пороховой налёт от пыли, автомат ППШ от токаревского пистолета, а зарядный ящик от пушки-сорокапятимиллиметровки. Глаза Иринины, они были разными. Они то принимали цвет, который он поперву посчитал чёрным, глубоким, утопшим сажевыми кусочками в глазницах, то делались дождисто-серыми, внимательными, нежными. Смотришь в такие глаза, и что-то начинает сжиматься в груди, будто там лукошком накрыли ушастого несмышлёного зайчонка, потом, сунув под лукошко руку, придавили его ладонью, и трепыхается, бьётся зайчонок бесполезно, а высвободиться никак не может — силёнок не хватает, всё потуги идут впустую, ещё немного — и умрёт он. Так и Каретников умрёт-утонет в этих глазах. Не выдержал, спёкся, закашлялся Каретников. Человек перед такими глазами делается безоружным, любая защитная оболочка распадается.
И откуда только ты взяла такие глаза, товарищ Ирина? Каретников почувствовал, что рот его сводит сухая судорога, в висках начинает скапливаться тяжесть, и вообще он скоро будет весь состоять из тяжести и боли, это у него всюду: и в подгрудье, и в ребрах, не только перебитых, но и в целых, и в горле, и в висках, и там, где сердце, и в ослабших от голода и долгого лежания в госпитале ногах, и в плечах, и в руках, и в остывших, плохо гнущихся пальцах. Ему казалось, что боль эта через пальцы передаётся Ирине, втекает в неё, и он хотел было отдернуть руки, но не отдёрнул. Потому что увидел в её глазах слёзы.
— Ты почему плачешь?
Риторический вопрос. Там, где война, где боль — там и слёзы. Закономерное движение от одного к другому, кольцо.
— Отца вспомнила… Всех своих… Патефон… — Ирина заморгала глазами, стараясь сбить с ресниц капли, но это ей не удалось.
Верно говорят, что воспоминания — единственный приют, откуда человек не может быть изгнан, — отовсюду его изгоняют, но только не из этого приюта. Впрочем, некоторые классики называют этот приют раем, но какой же это рай, когда в нём столько слёз и печали? Воспоминания — это каждый раз возвращение на круги своя, и не всегда это возвращение бывает весёлым.
— Не плачь, — только и сумел сказать Каретников. А что он, собственно, ещё может сказать? Лишь это и ничего другого. — Не плачь, а! — попросил он молящим тоном. Голос был тихим, он гаснул в стылой глухоте — а может, в звонкости, поди разбери, — этой комнаты, и сам Каретников — он это чувствовал — тоже скоро угаснет. Как и его голос, доведённый до шёпота. — Не плачь, а!
Ирина согласно моргнула глазами, протиснула свою руку между руками Каретникова — он продолжал сжимать ладонями её лицо, — стёрла слёзы. Каретников наклонился и поцеловал Ирину. Губы её были солёными — слёзы докатились и туда.
«Что ты делаешь! — забился в ушах какой-то заполошный крик. — Остановись! Она же сейчас ударит тебя по лицу! Остановись!»
Пощёчины не последовало, и тогда Каретников, понимая, что пропадает окончательно — и сам он пропадает, и время, отведённое ему на отпуск, и мать его, и хлеб, — прижался к Ирине. Для него сейчас перестало существовать все на белом свете — бывают такие моменты, когда мы глохнем, слепнем, теряем ощущение пространства, времени, всё для нас — и в нас самих, — останавливается, замирает. Наверное, эти часы, дни и даже недели — случается и такое, «обморок» продолжается неделями, — вычитаются из общей суммы нашей жизни, поднимаются на пьедестал. Это время ослепления, счастья, душевного жара. И вот какая вещь — мы всегда очень неохотно рассказываем об этих «обмороках», мы будто бы стыдимся их. А чего стыдиться-то?
— Ты не плачь, а… Ты не плачь, а… — бессвязно повторял он.
Опять его закоротило, опять на ум ничего не приходит, — и Ирина согласно кивала ему в ответ, откидывала голову назад, и по щекам её снова текли слёзы, а выражение лица было горьким.
Таким горьким, что Каретникову самому хотелось плакать. У него снова что-то сухое свело рот, покрыло паутиной, кадык на шее задёргался — наверное, все мужчины одинаково реагируют на женские слёзы, стараются помочь слабым мира сего, хотя бы малость облегчить страдания — ну хотя бы малость облегчить, снять то, что накопилось, — боль и тоску, утишить плач и сами от этого страдают не меньше женщин. Если, конечно, это настоящие мужчины…