— Дело, ребята, конечно ваше, — еще раз ткнул слегка под ребра кулаком, — но мой вам добрый совет — вести себя тихо, прилично. Ну, ты как, понял?
— Угу, — Слава помнил, что правильно ответить надо бы как-то по-другому, но сообразить, как будет правильно, все же не мог… Внимательнее присмотревшись к его лицу, мужик ласково ослабил хватку.
— Парень, тебе сейчас светиться вообще не стоит, — потом обернулся и кивнул Миле. — Давно он такой?
— Второй день.
— И куда же вы, милая барышня, с этакой компанией отправляетесь? — ему приходилось поддерживать выскальзывавшего Славу плечом. — Нам вроде по-пути?
— Не знаю. Отпустите его, пожалуйста.
— Не могу — упадет.
Мила подхватила разомлевшего вконец Славу с другой стороны:
— Может на лавочку посадим? — кокетливо глянула на мужика, — Меня Милой зовут, а вас?
— Милочка, скоро посадка. Катерок-то уж стоит, а ваш приятель еле ноги волочет. Кой черт его пивом поили?
— Сашок в тонкостях не сечет. Вы не могли бы нам помочь?
— Помогать вам папа с мамой должны.
— Так мы ж сиротинушки! Может и ваши детки где-то пропадают… Возьмите нам три билета, а? Два же детские… Мне в Планерское. Увидеть и умереть! Не вру, ей-богу!
Мужик легко рассмеялся и пошел к зеленому ларьку кассы.
— М-мм-мммму, — Славе сейчас было хорошо и свободно, солнце радовало глаз, в сердце огнем бушевало счастье. Хотелось сделать что-нибудь доброе, красивое, никогда ему не было так светло, как сейчас…
— Ублюдок! — дернула локтем Мила, стараясь попасть ему под дых.
— Милочка! Какая ты красивая и не мертвая совсем. Хорошо, что не мертвая. Они мертвые, знаешь, какие страшные все!
— Знаю. Хоть раз ударишь — сам таким станешь! Я не шучу. Зарежу, — она серьезно нахмурилась, Слава не поверил.
— Ты не сможешь. Если сразу не смогла, значит никогда не сможешь! — он зачем-то ухватил ее пушистый затылок и крепко поцеловал искусанные губы, зубки были крепко сжаты, но все равно… Мила вцепилась ему в лицо ногтями, Слава поймал ее руки и, шутя, стал, как ему показалось, нежно покусывать тонкие пальцы. Она закричала и, вырываясь, стукнула его головой о бетонный парапет…
Определив свое место, солнце, наконец, бросило его на угловатые жесткие колени, маска лица смотрела перед собой прямо, не моргая. Сверху сыпались алмазными камушками брызги, и небо ходило ходуном, перекрываемое разворотами птиц, то приближающихся, то — наоборот: птицы были привязаны к лучам за шейки, лучи натягивались, и лица у птиц становились синие. Потом лучи резко сокращались, забирая кувыркающиеся птичьи тушки назад, в небеса. Визгливые их крики неприятно резали слух — потому просто, что тушки не должны кричать.
— Мы все-таки туда едем? — пришлось повторять фразу несколько раз, прежде чем она кивнула. — Ты не боишься?
— Боюсь, — кутаясь в нелепую куртку, она попыталась задранным воротником прикрыть шею. — Я всегда и всего боюсь. Пойдем внутрь, здесь так холодно, — кожа на животе, под крупной сеткой хламиды, была влажная и покрывалась маленькими пупырышками-мурашками, между которыми застряли случайные капли.
Где-то хором лихо отпевали судьбу человека, у которого комиссар увел жену и коня, но внутри, в помещении, все было спокойно и тепло, даже душно. Здесь, в основном, сидели степенные отдыхающие со среднего возраста детьми, тихая публика, и все места оказались занятыми. Пришлось снова идти наружу. Вода внизу была зеленая — очень чистая и очень красивая, но совсем не приветливая: в глубине под внешней чистотой пряталась опасная муть, а в воздухе на уровне лица летали злые брызги. Брызги казались частью общего шума, поддержанного басом движка и струнной оркестровкой ветра; у самого борта стоял коренастый алкаш со сломанным носом, обняв за талию улыбчивого смуглого паренька, и радостно пел шевчуковскую «Осень». Паренек подпевал. Остальные тоже пели, но что-то другое, не про осень и уже не про комиссара: «Нас было двадцать восемь в танке, в живых остался я один…» Возле основной поющей тусовки притерся Сашок, по правую руку от него сквозь море и небо росли невнятные лысые горы, похожие на холмы. Катерок пробирался вдоль щели между миром сотворенной земли, зависшей в плоскости, и бессмысленно-пустым горизонтом, в бесконечной потенции имеющим другой иррациональный берег.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Бабушка Нгуэн была в ярости. Разумеется, ярость никак не отражалась на ее вечно гладком лице цвета светлого воска, но ладошки ее были плотно прижаты друг к другу, а в голосе слышался горячий, почти раскаленный металл.
— Господин Цеппелин, вам следует окончательно решить, кто от выс убежал — дочка или заложница. Если она заложница, то ее следует убить, но немножечко, тихо-тихо, чтобы наш друг Иосиф об этом не прознал. Иначе она будет в конце-концов иметь великое удовольствие вернуться к своему отцу. Если она дочка, то убивать ее не следует, хоть это и поведет нас всех по длинной дороге печали и испытаний. И ваше испытание будет состоять в том, чтобы убить нашего друга Иосифа. В любом случае я очень скорблю. Отвечайте, пожалуйста.