Лотта и не собиралась уходить, это мой вопрос ее подтолкнул. Она встала и надела шубку. А я не помог ей надеть эту шубку, потому что, помоги я ей, это выглядело бы так, будто я хочу поскорей от нее избавиться. Надев шубку, она подошла к зеркалу и поправила волосы, а я и тут не сказал ей: какие у вас красивые темные волосы, – потому что, похвали я ее волосы, она могла бы подумать, что я пытаюсь этим комплиментом загладить свою предыдущую грубость. Поправив волосы, она надела свой цилиндр, а я и тут не сказал ей: вы хороши и без цилиндра, как ничего не сказал и по поводу ее волос. Надев цилиндр, она взяла свою плеть. И тут пришло наконец время сказать ей что-нибудь, слишком уж долго я молчал, и я сказал:
– И это у вас называется плетью?! Я бы мог рассказать вам такую историю о плетях, что у вас бы все внутри задрожало. Доводилось ли вам слышать когда-нибудь о плети, которая хлещет сама по себе? Нет? Тогда я вам расскажу.
Но уже не рассказал, потому что не хотел затягивать разговор. Однако самому себе сейчас расскажу. В старых еврейских общинах Ашкеназа было принято, что всякий, кто чуял за собой хотя бы крупицу греха, отправлялся между дневной и вечерней молитвами в синагогу, простирался там на пороге и ждал, пока служка-шамаш придет с ремнем и накажет его тридцатью девятью ударами, после чего наказанный произносил: «Милостив Всевышний» и так далее, как произносят в канун Судного дня. И вот однажды компания мерзавцев, имевших привычку насмехаться над еврейскими обычаями вообще и над этим особенно, сговорилась подсмеяться над шамашем. Что же они сделали? Пошли всей компанией и улеглись на пороге, все разом. А шамаш, который ничего не ведал об этом их сговоре, имевшем целью его обессилить, взял свой ремень и пришел к ним. И вот, когда эти негодяи улеглись лицами ниц, а задницами кверху, спустилась вдруг с небес пламенная плеть, из множества огненных ремней составленная, и как пошла хлестать их нещадно всех по очереди – когда б не милосердие Всевышнего, ни малейшего следа от них бы не осталось!
Проводив Лотту домой, я распрощался с нею и пошел назад к себе. И тут встретился мне некий человек, с которым я встречался в доме господина Лихтенштейна, хотя впервые познакомился с ним еще раньше, вечером того дня, когда началась война, Девятого ава, в реформистской синагоге «Дом просвещенных». «Что нового у господина Лихтенштейна?» – спросил я. Но он как будто не расслышал моего вопроса, потому что ответил мне невпопад: «Когда Валаам захотел погубить н арод Израиля, он послал к нему моавитянок[57]
».Вы, возможно, помните историю рабби Гершома[58]
– какие слова он услышал, выйдя из синагоги, и как эти слова его испугали? А ведь рабби Гершом вышел из святого места, из молитвенного дома. А теперь представьте себе человека, который идет домой сразу после разговора с такой «моавитянкой» и вдруг встречает реформиста, то есть одного из тех, кого обычно называют «ассимилированными евреями», и тот напоминает ему историю Балака[59], – как испугается такой человек? Так что на этом все мои отношения с Лоттой прекратились, а об отношениях с Грет и говорить не стоит, потому что с Грет у меня вообще никаких отношений не было.А Хильдегард я еще несколько раз встречал после этого в универмаге в западной части города, куда ходил взвешиваться каждый раз, когда мне предстояло явиться на военную комиссию, а также порой, когда возвращался домой из продовольственного распределителя, и она всякий раз жаловалась: карточек полный мешок, а продуктов и на ползуба не хватит. А однажды я встретил ее на улице под руку со старой женщиной – той самой тетей Клотильдой, католичкой и хозяйкой школы верховой езды, о которой мне рассказывала Лотта, упомянув, что она похожа на еврейку. Не знаю, почему Хильдегард остановила меня и зачем вдруг решила представить меня этой своей родственнице.
Тетя Клотильда была в черном платье из тонкой ткани, с белым вышитым воротником. Легкая пелерина трепетала на ее плечах, схваченная камеей из слоновой кости, на груди висел большой серебряный крест, на голове была черная бархатная шляпа с примятой тульей, из-под которой торчало белое голубиное перо, заколотое сверкающей медной булавкой в виде меча. В руке у Клотильды был зеленый шелковый зонтик с толстой ручкой, а на каждом пальце сверкало кольцо. Лицо действительно было похоже на еврейское, но в ее глазах – нет, в них не было ничего еврейского, и, когда она смотрела на человека, в этих голубых глазах, полуприкрытых длинными черными ресницами, вспыхивала какая-то жестокость.
– Кто сей господин, – спросила Клотильда, повернувшись к Хильдегард, – и чем он так важен, что ты остановила нас ради него?
– Жилец, который жил у нас до возвращения Гансика, – сказала Хильдегард.
– А кто был тот еврей, которого твоя мать видела во сне? – спросила Клотильда.
– Это тот самый господин, – сказала Хильдегард.
– Так скажи мне, уважаемый, – обратилась ко мне Клотильда, – как это ты ухитрился превратить тот сон в действительность?
– Такое не рассказывают на одной ноге, – ответил я.