Огорченный, что ему не дали снять шедевр, юный фотограф в конце концов нехотя напечатал-таки снимок, но тогда – Шаоай уже была отравлена – Можань не могла воспринимать его так, будто ничего не случилось. Полуослепшая, она словно брела одна в густом тумане, ища спутника, от которого отбилась, а когда наконец возникла фигура, тень, она, протянув к ней руку, наткнулась на витрину магазина, холодно отражающую ее собственный смутный силуэт.
Они вернулись с торжества около полуночи, усталые, с пересохшими ртами, но оживленные, как всякая молодежь после вечеринки. Сидя на багажнике у Бояна, Жуюй, необычно раскрасневшаяся, сказала ему и Можань, что первый раз увидела салют так близко. Дома в канун лунного Нового года тети-бабушки не участвовали ни в каких празднованиях, шторы у них еще до темноты всегда плотно задергивались; но однажды кто-то направил на их окно третьего этажа восьмизарядную римскую свечу – «звездки» разбили стекло, и штора загорелась.
– Какой ужас, – отозвалась Можань. – Твои тети поймали того, кто это сделал?
Жуюй покачала головой и сказала, что не важно, кто это сделал. Она вспомнила мгновенный страх, который почувствовала, хотя тети, туша огонь, ни на минуту не потеряли самообладания. Сквозь разбитое окно в квартиру хлынул морозный январский воздух. Из толпы празднующих никто не вышел, не признал, что виноват. Помогая тетям заколотить окно куском картона, она посмотрела вниз, и ей подумалось, что люди там, может быть, смеются над ней и тетями. Она не сомневалась, что произошедшее не случайно.
– Почему они так сделали? – спросила Можань. – Это же опасно.
– Потому что идиоты, – ответила Жуюй.
Можань посмотрела на нее: презрение у нее на лице было тем же самым, что раньше, когда она сказала старосте, что мазать губы помадой негигиенично. Боян, не уловивший холода в ее словах, заметил, что, будь он там, он зажег бы и засунул мерзавцу в рукав двойную петарду.
Соседи по двору уже легли спать, но в их трех домах светилось по окну – их ждали. Они готовы уже были друг с другом попрощаться, но тут в темноте под решеткой для винограда что-то шевельнулось. Можань подумала – бездомная кошка, но, когда Боян подошел ближе, он увидел Шаоай, сидящую на перевернутом ведре и пьющую из бутылки крепкий ямсовый напиток.
– Ну как, повеселились от души? – спросила она, тщательно выговаривая каждое слово, из-за чего ее голос звучал еще пьянее.
– С тобой все в порядке, сестра Шаоай? – спросила Можань.
– Вы празднуете с массами, а я тут праздную сама с собой, – сказала Шаоай. – Народу нужна юная поросль вроде вас, а у мертвых и забытых, увы, есть только я.
Показав нетвердой рукой, в которой держала бутылку, на небо, она принялась громко читать наизусть из Ли Бо[6]
:Луны на небе не было, и цветы во дворе уже отцветали. Можань огляделась, боясь, что Шаоай разбудила соседей. Во всех домах было тихо – но, может быть, люди слушали, притаившись за шторами? Пьяная развязность Шаоай отдавала мелодраматизмом. Можань пожалела, что она не одна видит Шаоай в таком состоянии, что не может скрыть эту сцену, опустить перед ней завесу, – впрочем, кого она собралась защищать? Шаоай никогда не нуждалась в защите, и Можань невольно устыдилась своей робости. Шаоай всегда говорила, что думала, делала то, что считала правильным. Можань смущенно повернулась к друзьям; Жуюй, стоя отдельно от нее и Бояна, но достаточно близко, чтобы видеть Шаоай, смотрела с ледяным светом в глазах.
– Ну так как? – спросила Шаоай, обратив лицо к Жуюй. – Идите сюда, присоединяйтесь.
Помедлив, Можань ткнула Бояна в бок; он покачал головой: нет, поздно, всем троим уже пора спать. Шаоай фыркнула и что-то пробормотала. Трое друзей тихо пошли по домам, праздничное настроение улетучилось, утомление затапливало их.
Мать Можань не спала, ждала ее, и, когда она пришла, мать поставила перед ней тарелку пшенной каши с каштанами.