– В сенях, слушай, брат, о зимние месяцы жила скотина, которая помельче. Особенно порося, они крепкий мороз не любят. Но из сеней скотину в горенку не пускали, разве кота. Брат мой кота не любил и гонял, а девки и бабы кота привечали… Горенка – для хрестьян, там грязь заводить не годится. В горенку дверь из сеней, там все полы в домашних половиках: у меня и мамака, и бабака, и сеструхи полосатые половики ткали. Станок свой был… А лучче всех тетя Паня ткала, невестка. И пряла ловчей всех тож она. Моя-то не очень, городская же, из бондарской семьи… Слева в углу, наискось от двери, печь стояла. Слажена в самый раз, дым столбом, теплынь долго держится. А напротив печи – кухонька, горшки-чашки-плошки. Почему вы, московские, чашку миской называете?
– У нас она миска, да и все.
– Э-э… – он махнул рукой, мол, неправильно все у вас. – Так вот горенка. Тетя Паня была, по всему видать, баба сноровистая, в горенке у ней всегда чисто, светло, тараканы из запечья усов не кажут, разве иногда. А святой угол у ней какой был! Иконы, лампадка начищенная, аж сверкает, рушнички маминой работы, да ейной же, тети Паниной… Мы там чаще летом бывали, редко когда на Рожество Христово или на Устретенье. Летом печь мало топили. Случится холодрыга, тогда – да, топят, а так нет. Зимой всегда топили, к утру еще пол ледяным делается, мы для того фуфайки в два слоя на пол бросали, не мерзнуть же. На печь пустят – лучче не придумаешь, разлечься, разоспаться, как в раю.
– Опять не понимаю, почему же вы на полу спали? Не война ведь, да и вы не солдаты.
– Это когда гостей много, а на дворе зима. На сеновал идти, дак к утру ледышкой обернешься. В сенях опять же холодновато. На печи места мало, и на кроватях того меньше. Вот и спишь на полу. Какая в том обида? Нет обиды. Иначе ведь – каким манером?
– Да понял я.
– Хлеб тетя Паня пекла – другого бы в жизни не ел! Хорошо мельница от Рамонья в двух шагах, прямо за околицей. На одном конце – храм Божий, на другом – кузня и мельница. Известное дело, бежит нечистая сила от храма, а мельник с кузнецом не иначе как самые лукавые люди, им куда как сподручно заводить с анчутками знакомство. Вроде как не совсем и хрестьяне, хотя в церкви со всеми стоят… При деде моем, отец рассказывал, мужики поймали беса на мельнице и жестоко его там спалили. Прямо с мельницей же. А потом всем миром новую ставили, стало быть. Ну а при мне, на кузне, вроде, баловство завелось. Но это, может, брехня, враки. Сам-то я не видел.
Пономарев перевел дух и устало прикрыл глаза. Видно, силы совсем оставили его.
– Что, Миша, уморил я тебя?
– Я бы еще послушал. По мирной жизни соскучился, а ты ее со всеми красотами расписываешь.
– Нет, я вижу – уморил до конца. Ты вздремни, я потом доскажу.
Он и тут желал пофорсить. Ишь ты, уморил. Мне не хотелось перечить ему. Смерть принимает разные обличья, подбираясь к человеку, и по-разному ласкает его ледяными пальцами. К елецкому рабочему, марковцу-ударнику Пономареву она пришла в облике красной девицы и лежала сейчас на его груди. Все, кроме самого Лехи видели ее, но и он знал о ее присутствии. Смерть нежно обнимала его, не давая вздохнуть, а через день-другой-третий потянет ладони к его глазам, чтобы навсегда закрыть веки.
Вновь я ощущаю ее близость, недолго же отдохнул!
Через полминуты с его койки донеслось бодрое посвистывание. Департамент сновидений открыл перед ним двери…
А у меня – ну ни в одном глазу. «Силенок-то у мужика поменьше», – посетила меня эгоистическая мысль.
Пономарев разбудил меня за час до ужина.
– Крупно же ты храпел, брат! Совсем, видать, силенок не осталось. Потрепали языками с полчаса, ты и голову под крыло, прямо как кура в морозную ночь.
Он был страшно собой доволен. Переплюнул такого здоровяка, как я. А ко мне являлся его превосходительство тифозный бред с павлиньими перьями, страусиными лапами и восьмидюймовой орудийной башней. «Солдат, ядритта! – кричал он, гоняя меня по каким-то бесконечным амбарам с махотками и присядками, – Ты вошь безмозглая, тебя надо прихлопнуть, солдат!» Почему же, когда он меня все-таки поймал, я назвал его «превосходительством»? А! Башня у него была вместо головы, а справа и слева от нее болтами крепились к кроваво-красной плоти погоны с генеральскими зигзагами. «Не надо, ваше превосходительство…» В ответ он вынул кусок сахара, когда-то отданного мной Крупину и загудел угрожающе: «За одно это тебя следовало бы разор-р-р-р-рвать!» Тогда я понял, в чем дело, и закричал: «Вы не генерал, вы самозванец…»
Не зря они… беса… на мельнице…
Я стряхнул с себя сонную одурь. Между тем, Пономарев уже возобновил неспешный рассказ.