Проснулся. Ветер дул согласно моему настроению — откуда-то с севера, обдавая окно Ханты-Мансийском. Согласно моему настроению лил дождь — капли не превращались в шарики, приближаясь к земле, а противоестественно вытягивались занозой, норовя иссечь. Бурые ручьи чужой лени поставить высокий бордюр возле газона текли вдоль обочин согласно моему настроению. Стекло мое, всунутое в видавшую виды деревянную раму, пропускало влагу. Влага скапливалась на подоконнике скверной лужицей, в центре которой, как фрикаделька, лежала круглая муха, не проявляя дыхания. Я не знаю, умерла ли она от осени или утонула, потому что не умела плавать. Если честно, мне все равно. Я пошевелил муху пальцем и зло смахнул лужицу на пол, чтобы взбодрить себя темпераментным жестом, как бы противопоставляя его аморфности бытия. В ванной я почистил семь оставшихся зубов пастой «Колгейт» и посмотрел в зеркало. Встретившись взглядом с щетинистым осунувшимся лысым бесперспективным одиноким отчаявшимся больным человеком, я весело ему подмигнул и пошел пить кофе и курить сигарету. У окна стояла табуретка. Рисунок ее обивки напоминал Африку, где я никогда не был. Я много где никогда не был, но не всякая обивка способна об этом сказать.
Я живу один. Я каждое утро с удивлением думаю, что живу один. Иногда я слоняюсь по квартире минут пятнадцать: открываю шкафы, заглядываю под кровать, выхожу на лоджию, выглядываю в общий коридор — словно кого-то ищу, хотя искать мне совершенно некого. Чтобы кого-то искать, этого «кого-то» надо сначала привести, а я никого не привожу, потому что у меня сложный характер, раздающийся в чужих ушах, едва я заговорю. Я думал обойти устную речь при помощи языка пальцев, но даже пальцами я умудрился оттолкнуть от себя двух глухонемых девушек. Дело не в том, что я матерюсь, или шепелявлю, или картавлю, или пахну гнилым зубом, или обдаю слюной, или перебиваю, или говорю громко, или говорю тихо, или ужасно строю предложения, или грызу ноготь, или тараторю, или растягиваю гласные, или глотаю согласные, или страдаю речевым тиком, или смотрю вбок, или ковыряюсь в носу, или прошу потянуть за палец. Конечно, я все это делаю, но причина моего одиночества не в этом. Просто я не знаю своего призвания, а когда не знаешь своего призвания, то ты как канделябр в безлюдном лесу — неприменим. Не непримирим, а неприменим, хотя и непримирим тоже.
Я непримирим к беспорядку, транжирству, человеческой глупости и ветрености. Меня таким воспитали. Я горжусь своими принципами из последних сил. У меня есть татуировка на плече. Какая — не скажу.
У меня была девушка Таня. Очень ветреная особа. Я этого сразу не разглядел, но на второй день совместной жизни увидел воочию. Она юбку надела и пошла. Я ей говорю: ты юбку надела и пошла. А Таня: ну и что? Лето ведь. Нет, говорю, так не пойдет. Тебя семь раз изнасилуют глазами, а мне потом с тобой жить. А она: меня каждый день насилуют глазами, так устроен мир. Ах, говорю, мир! А юбка, значит, ни при чем? Совершенно ни при чем, говорит. И ноги, спрашиваю, ни при чем? И ноги, отвечает. Я аж присвистнул. У тебя, говорю, чего не коснись — всё ни при чем. Очень это гнусно с твоей стороны. Ах, говорит, так! И ушла. С вещами. Больно надо. До этого с Катей жил. Катя как Катя. Миниатюрная. Я ее Ка называл. Ка, говорю, ты моя крохотная. Почему, говорит, Каа? Это ведь змея. Питон, говорю, как же. Только ты не Каа, а Ка. Как ты двумя ушами не смогла расслышать такого фонетического нюанса? Почему, спрашивает, Ка? Потому что, говорю, для Кати ты слишком маленькая. Ах, так! — говорит. И ушла. Или вот Лена. Я поэт чуть-чуть. Рифмовать люблю. Находит на меня иногда вдохновение. Стою пьяный посреди кухни и вдруг говорю ей: «Лена — дочь ибупрофена». Ты чего, говорит. Стихи, говорю. Могу еще. Выдал. Лена, говорю, брызги на ветровом стекле жизни и пена. Закруглил в конце. Для созвучия. Или такое: «Лена из полиэтилена». Или так: «Села на стул Елена и куснула себя за колено». Кусни, говорю, себя за колено, не вредничай. Чё как маленькая? Чё скучная такая, куснуть не можешь? Не куснула. Ушла на юго-запад. В Оханск, должно быть.
А подруга Нина? Всем хороша, но жрет семечки, ветчину, яйца, чай, лимон, пряники, хлеб, рыбу, мясо, свеклу протертую, арбуз, дыню, виноград, бич-пакеты. Сколько, говорю, можно есть? Это некультурно столько складывать в рот. Он тебе не для того выдан. А для чего, говорит. Не знаю, говорю. Чтобы носить зубы к стоматологу. Или просто носить, чтобы они украшали улыбку. А ты ими ешь, как из голодного края. Ну-ка, говорю, улыбнись. Улыбнулась. Весь рот в расчлененном прянике. Фу! — говорю. Прополоскала бы хоть, тестоубийца. Ушла. Это, говорит, была последняя капля! И так, говорит... А что «и так» — не сказала. И про последнюю каплю все предыдущие девушки тоже говорили, только я не стал об этом вверху писать, потому что это как-то глупо, когда в каждом предложении встречается «последняя капля». Я это вам сейчас объясняю, чтобы вы поняли — есть в моей жизни загадочная «последняя капля» и таинственное «и так...».