– Пока с меня хватит того, что он просто мой. Другие наверняка скажут, что я спятил, решив купить его, и будут правы – это безумие чистой воды. Но я знаю, ты меня поймешь: я просто не мог упустить его. Этот дом звал меня с тех пор, как я провел в нем ту ночь; и вот теперь я наконец ответил на его зов.
Люси продолжала разглядывать нынешнюю натурщицу Эдварда, Лили Миллингтон, которая смеялась каким-то его словам. Лили была красивой, но Люси подозревала, что без Эдварда не сумела бы по-настоящему разглядеть ее красоту. Таким был его дар; об этом говорили все. Он видел то, чего не видели другие, и не просто видел, но изображал увиденное так, что зрители, хотели они или нет, больше не могли закрыть глаза на то, что показал художник. В последней из своих «Записок из Академии» Рёскин назвал это свойство его живописи «рэдклиффовским обманом чувств».
Пока Люси смотрела, Эдвард протянул руку, убрал блестящую прядь рыжих волос с лица Лили и заложил ей за ухо, а та посмотрела на него и улыбнулась. В этой улыбке содержался намек на прежние разговоры, которых было много, и Люси почувствовала, как из самой глубины ее существа вдруг поднялась нервная дрожь.
В тот день, когда Люси впервые увидела Лили Миллингтон за стеклянными стенами студии Эдварда, девушка показалась ей огненным сполохом. Был май 1861-го, и слегка близорукая Люси сначала приняла ее за крону молодого японского клена, растущего в кадке. Эдвард питал слабость к экзотическим растениям и часто наведывался в магазин мистера Романо на углу Уиллоу-роуд, где рисовал его дочерей; взамен итальянец давал ему разные растения, прибывшие то из какой-нибудь Америки, а то и от антиподов. Люси разделяла и эту страсть брата – ее точно так же приводили в восторг живые, дышащие гости из дальних стран, которые давали возможность заглянуть в мир, так отличавшийся от ее собственного.
И лишь когда мать велела ей взять вторую чашку, чтобы отнести чай Эдварду, она поняла, что у него в студии натурщица. Ее любопытство разгорелось еще сильнее, когда она сообразила, кто это. Невозможно было жить в одном доме с Эдвардом и не переживать вместе с ним все взлеты и падения каждой его новой страсти.
Несколькими месяцами раньше он впал в апатию, такую, что, казалось, уже не выберется из нее. Тогдашней его натурщицей была Адель, и Эдвард достиг того предела, когда ее мелкие, аккуратные черты уже не пробуждали в нем вдохновения.
– Нет, ее личико обворожительно, как и прежде, – объяснял он Люси, вышагивая взад-вперед по студии, пока сестра сидела у печки на стуле розового дерева. – Беда в том, что в пространстве между ее хорошенькими ушками ничего нет.
У Эдварда была своя теория насчет того, что такое красота. Он говорил, что и форма носа, и очертания скул и губ, и цвет глаз, и то, как кудрявятся короткие волоски у основания шеи, – это все хорошо и мило, но единственное, от чего лицо светится, будь оно написано красками на холсте или отпечатано на альбуминовой бумаге, – это интеллект.
– Интеллект для меня – это не способность объяснить устройство двигателя внутреннего сгорания или прочесть лекцию о том, как при помощи телеграфа сигнал из точки А поступает в точку Б. Просто есть люди, которые словно светятся изнутри, они от природы снабжены тем, что заставляет их проявлять любопытство к миру, с неуемным интересом доискиваться сути вещей, и эту увлеченность художник не может ни породить, ни подделать, как бы он ни был искусен в своем ремесле.
Но однажды ранним утром Эдвард вернулся домой оживленный, как никогда, и в каждом его шаге звучало ликование. Домочадцы только-только поднялись с постелей, когда он распахнул входную дверь, но сам дом, казалось, отреагировал на его приход. Тишина передней, всегда чуткая к его присутствию, завибрировала, когда он бросил пальто на крючок, а когда Люси, и мать, и Клэр, все в ночных сорочках, показались наверху, на площадке, он, широко раскинув руки, сообщил им, что наконец нашел ее, ту, которую искал так долго, и победная улыбка растеклась по его лицу.
Сколько было радости, когда потом, за завтраком, он рассказал им свою историю!
Судьба, начал Эдвард, в своей неисповедимой милости скрестила их пути на Друри-лейн. Вечер он, вместе с Торстоном Холмсом, провел в театре, где и увидел ее впервые – в фойе, среди людской толчеи и дымного света газовых рожков. (Позже, подслушав подогретый вином спор Эдварда и его друга, Люси узнала, что именно Торстон, а не ее брат, первым приметил эту изысканную рыжую красавицу, первым обратил внимание на то, как газовый свет заставляет ее волосы пылать огнем, а коже придает прозрачность алебастра, первым сообразил, что она выглядит в точности как героиня картины, которую тогда задумывал Эдвард. И это он, Торстон, сначала потянул Эдварда за рукав, а потом развернул его спиной к человеку, которому тот был должен денег, чтобы Эдвард своими глазами увидел это чудо в темно-синем платье.)