«Это невозможно», — повторил Хромов, но в голосе его не было уверенности. Невозможно? Разве Роза говорила, что не хочет никого видеть? Нет! Они вообще на эту тему не говорили, было бы слишком сложно на эту тему говорить.
«Она сильно изменилась? Извини, — сказал Агапов, раздирая зубами сухую, белую от соли воблу, обсасывая ребра, сплевывая на пол тяжелую слюну, — я еще не обедал…»
«Да, ты бы ее не узнал…»
Агапов уже много раз спрашивал его об одном и том же, и Хромову приходилось опять и опять повторять одно и то же, после чего наступало молчание.
Молчал Хромов, молчал Агапов. Сколько они помнили друг друга, их общение было молчаливым, если можно назвать общением, к примеру, то, что оба одновременно находились на одной застекленной веранде, думая каждый о своем. Несовпадение интересов. Отсутствие общих мест. Размышляя, какую роль отвести Агапову в своей ненаписанной книге, Хромов прежде всего подбирал ему другую внешность, более подходящую, по его мнению, той роли, которую он мог сыграть не только в его, но и вообще в какой бы то ни было книге. Густые желтые усы, маленький зубастый рот. Островерхая лысина, кислое дыхание, несвежий взгляд заспанных глаз. Большие тонкие уши, раздвоенный подбородок, костлявые пальцы. Пожалуй, ему бы подошла роль кучера, лежащего в высокой траве, с кровавой дырой в затылке. Можно было бы списать с жизни увлечение Агапова всем несчастным и малозначащим. (Ну конечно же, как он сразу не догадался: Бог заноз и царапин!) У него давно уже возникли подозрения о связи Агапова с несчастной буфетчицей, никнущей в темноте. Вначале это была отвлеченная идея, что-то вроде капризной кривой, соединяющей две отдаленные точки.
Потом, под влиянием частого употребления, идея стала все более привычной и потому все более реальной. Хромов уже не сомневался, что так оно и должно быть. Логичное сожительство, любовь с первого взгляда. Допустим, Агапов, памятуя принцип римского права vis grata puellae, пробрался ночью в гостиницу и овладел несчастной Сапфирой… К его удивлению, она не выразила никакой благодарности. С детских лет она посвятила себя богу башен и приставных лестниц, дозволяющему лишь те сношения, которые поэты называют оральными. Теперь же, по дурацкой, ничтожной прихоти Агапова, ей закрыт путь к вечному блаженству. И хотя после первого насилия их связь не прерывалась, несчастная буфетчица не оставляла мысли отомстить тому, кто обесчестил ее самым нелепым, как она считала, образом, отдав на растерзание кратким мгновениям счастья. Агапов догадывался, страдал, но ничего не мог поделать. Или — подделать? Однажды, расчувствовавшись, Агапов прошептал: «Ты дорога мне, как память!» Сапфира, конечно, обиделась, истолковав, что она дорога ему напоминанием о том, как он лишил ее невинности. Получается, ее тело стало всего лишь монументом его первой и окончательной победы! Но он-то имел в виду совсем другое. Вернее, в его фразе главным было другое. Приравнивая Сапфиру к памяти, он хотел сказать, что она воплотила в себе всю полноту его прошедшей жизни, соединив в своей несчастной, достойной жалости плоти все его бессвязные, нелепые, незваные, никчемные воспоминания. Упустить ее отныне значило для Агапова — впасть в беспамятство, только и всего. Но Сапфира продолжала настаивать на своем толковании. Правда, теперь она делала упор на словах «ты дорога мне», уверенная, что он имел в виду: «Ты мне обходишься так же дорого, как память». Ведь память требует постоянной траты, жертвы всесожжения, поглощает, наконец, всю жизнь без остатка. Но я, женщина, ничего не требую, я только хочу! Если я, как память, ввожу тебя в расход, так и скажи!..
А ведь, в сущности, Агапов прав, нехотя согласился Хромов. Чем ближе к Богу, больше формы, меньше содержания. Смысл — удел темноты и невежества. Бог — чистая видимость. Метафизика, возникающая на лету, из одышки, из занозы в ладони, из ничего. Не успеешь подумать, как то, о чем подумал, уже бьется в судорогах, издыхает, исчезает бесследно. Но нет такой мысли, которая не возвращается. Жизнь пополам. Мы — возвращаемся — ель. Что ни ночь, то расщелина, истекай — не хочу.
Санаторий являл картину разрухи и одичания.
Хромов любил бродить здесь под вечер, в ранних, красочных сумерках, когда небо еще сияет, как старое зеркало, потерявшее по старости способность верно отражать появляющиеся перед ним предметы, но сохранившее накопленный в глубине свет, сияет самыми нежными, тонкими оттенками пурпура и той светозарной желтизны, которую принято называть дынной, а купы деревьев уже встают, сокрушенно сомкнувшись, темной непроницаемой грядой, как потерпевшие бедствие или поверженные в морском бою и выброшенные на берег обломки кораблей: накрененные мачты с обрывками канатов, разодранные свитки парусины…