Когда Дороти выкатила велосипед через главные ворота, утренняя облачность не рассеялась и трава была влажной от обильной росы. Сквозь окружавший пригорок туман, как тяжелый свинцовый сфинкс, смутно вырисовывалась Церковь Св. Этельстана.[3] Ее единственный колокол гудел похоронным звоном – бу-ум, бу-ум, бу-ум! Сейчас активно использовался только один из колоколов, остальные семь ещё раньше были сняты со своих мест и уже три года как молчаливо лежали, продавливая своим весом пол колокольни. Из тумана в низине неподалеку доносилось оскорбляющее слух бренчание колокола Римско-католической церкви – отвратительной дешевой жестянки, которую Пастор церкви Св. Этельстана имел обыкновение сравнивать с возвещающим о трапезе колокольчиком.
Дороти взобралась на велосипед и, налегая на руль, быстро поехала вверх по холму. От утреннего холода переносица ее тонкого носа порозовела. Над головой посвистывала невидимая из-за сильной облачности красноножка. Ранним утром вознесётся к Тебе моя песня! Дороти прислонила велосипед к воротам ограды у входа рядом с кладбищем и, обнаружив, что руки её все ещё серы от угольной пыли, опустилась на колени и оттерла их дочиста высокой влажной травой, что росла между могилами. Тут перестал звонить церковный колокол, и Дороти вскочила и поспешно вошла в церковь как раз в тот момент, когда пономарь Проггет, в ветхой сутане и огромных рабочих ботинках, заковылял по проходу, чтобы занять место у бокового алтаря.
Церковь была очень холодной, с запахом свечного воска и застарелой пыли. Огромная, она была слишком большой для этого прихода, разорительной и более чем наполовину пустой. Три узких островка скамей растянулись лишь до середины главного нефа, а за ними – огромное пространство каменного пола, где лишь несколькими надписями отмечены места древних захоронений. Крыша над алтарем явно просела, а два фрагмента изъеденной балки рядом с коробкой для пожертвований без лишних слов доказывали, что произошло это из-за злейшего врага христианского мира жука-древоточца. Бледный свет фильтровали тусклые стекла окон. Через открытую южную дверь виднелся чахлый кипарис и посеревшие без солнца, слегка покачивающиеся ветви липы.
Как повелось, здесь была только одна прихожанка, престарелая мисс Мэйфилл из Грандж. Посещаемость в день Святого Причастия такая плохая, что Пастор не мог даже нанять прислуживать мальчиков, разве что для Воскресной утренней службы, когда мальчикам хотелось покрасоваться перед прихожанами в рясах и стихарях. Дороти прошла в ряд за мисс Мэйфилл и, каясь за вчерашние грехи, отодвинула подушечку и опустилась на колени прямо на каменный пол. Началась служба. Пастор, в сутане и полотняном стихаре, повторял молитву заученно быстро, но на удивление нескладно, хотя и ясно было, что зубы на месте. Его привередливое, старое лицо, бледное, как серебряная монета, хранило выражение отчужденности и даже презрения. «Да, это подлинное причастие», – казалось, говорил он, – «и моя обязанность донести его до вас. Но не забывайте, что я священник, а не ваш друг. И как человек, я вас ненавижу и презираю». Проггет, пономарь прихода, сорокалетний мужчина с вьющимися седыми волосами и беспокойным красным лицом, с видом непонимания, но благоговения, терпеливо стоял рядом, возясь с маленьким колокольчиком, затерявшимся в его огромных красных руках.
Дороти прижала пальцы к глазам. Ей так и не удалось собраться с мыслями: и право, беспокойство из-за этого счета от Каргилла не оставляло её в покое. Молитвы, которые она знала наизусть, текли бездумно в ее голове. Стоило ей поднять глаза, как взгляд начал переходить с одного на другое. Сначала она посмотрела наверх, на безглавых ангелов у крыши, на чьих шеях сохранились следы пил солдат-пуритан. Потом взгляд ее вернулся назад, к черной шляпке в стиле «свиной пирожок» на мисс Мэйфилл, и к ее подрагивающим черным серьгам. Мисс Мэйфилл носила длинное слежавшееся черное пальто с маленьким, засаленного вида каракулевым воротничком, то самое пальто, которое всегда было на мисс Мэйфилл с тех пор, как Дороти её узнала. Пальто было из какого-то особенного материала, напоминавшего шелковый муар, но гораздо грубее, с черным рубчиком, образующим недоступный пониманию узор. Возможно даже, что сшито оно было не из чего иного, как из пресловуто-легендарного черного бамбазина.[4]
Мисс Мэйфилл была очень старой, такой старой, что никто и не помнил ее иначе, как старухой. Она источала слабый запах, некий бесплотный запах, в котором можно было распознать одеколон, шарики от моли и лёгкий аромат джина.
Из отворота куртки Дороти вытащила длинную булавку со стеклянной головкой и незаметно, под прикрытием спины мисс Мэйфилл, вонзила острие себе в предплечье. Плоть содрогнулась. Дороти взяла себе за правило, стоило ей только поймать себя на отвлеченности мысли во время молитвы, сильно, до крови, прокалывать себе руку. Такова была выбранная ею самой форма самодисциплины, её защита от непочтительных, кощунственных мыслей.